Я предлагал АА обрести свою комнату и узнал о комнате. АА очень хотела бы иметь свою комнату, но думать об этом не приходится, потому что она считается "гражданкой свободной профессии", а с таких дерут за квартплощадь безбожно много. Кроме того, получая 60 рублей и посылая большую часть из них матери и сыну, АА вообще не в состоянии была бы оплачивать и недорогую комнату.
АА записи эти разбирала и испещрила их поправками, зачеркиваниями и другими отметками.
А сегодня я отметил отдельно все записи, которые могут пригодиться для работы.
Долго мы возились с этим разбором, но наконец все сделали. АА оставила мне несколько листков, которые я перепишу в чистом виде и верну ей для уничтожения.
А потом, выпив чаю, АА стала демонстрировать мне новые свои открытия. Вчера она прочла Виллона снова. И вчера она, как-то вдруг осенившись, "поняла" Виллона (ибо одно дело знать поэта, а другое — понимать его до конца, уловить глубинный с м ы с л его творчества). И так "поняв" Виллона, АА еще больше возвысила его в своем мнении. Очень его и ценит, и любит, и лучшим французским поэтом его считает.
До вчерашнего дня АА смутно чувствовала его влияние на Гумилева, знала, что оно есть, но не знала, в чем именно оно выражается. Вчера она уловила это. И вот что именно: у Виллона есть строки, где он перечисляет женские имена и говорит об их смерти...
Эти строки несомненно повлияли на стихотворение Гумилева: "Священные плывут и тают ночи...", в котором есть такое же перечисление имен (И. Эмери, Ахматова, Карсавина), и Гумилев говорит о смерти. Но уже не об их смерти, а о своей собственной. (И этот прием перенесения чего-либо относящегося у влияющего поэта к третьему лицу на себя в своих стихах — известен за Гумилевым.) Кстати. В тех же строках Виллона есть и "сиренный голос" — "voix de sir ne".
Другой пример — в "Отравленной тунике", где в последнем акте царь Требизондский, решаясь прыгнуть со строящейся Св. Софии, говорит: "...Что умереть не страшно, / Раз умерли Геракл и Юлий Цезарь, / Раз умерли Мария и Христос...".
(Не лишним будет сказать, что у АА нет экземпляра "Отравленной туники", что читала она ее раза два-три, не больше; я ей давал книгу весной 25 года, и с тех пор АА ее не читала. Эти строки АА нашла в своей памяти, читая Виллона.)
Аналогичные строки АА нашла у Верлена, где он также перечисляет имена (между прочим, и Алкивиада, которого по недостатку культурности именует... в женском, а не в мужском поле).
Эти строки и следующие за ними — о смерти, о "Бог знает какой проступающей испарине", о "желчи, проливающейся на сердце", — АА находит совершенно исключительными по силе выражения.
Я не решаюсь приводить и другие примеры в Виллоне — из опасения напутать.
Показав мне все по Виллону, АА взяла "Огненный столп" и спросила меня, к какому из стихотворений Гумилева ближе всего "Заблудившийся трамвай"? Я не нашел, что ответить, и АА ответила за меня: "К "Памяти".
На днях (15 февраля) я приносил АА в Шереметевский дом и показывал ей вариант "Заблудившегося трамвая", полученный мной от П. А. Оцуп. АА о д и н р а з прочла его, и я его унес домой. А вчера АА, вспоминая этот вариант, сделала следующие заключения о близости "Заблудившегося трамвая" и "Памяти".
Оба эти стихотворения касаются биографии Гумилева, больше того Гумилев описывает в них свою биографию.
В "Памяти" это делается с соблюдением времени и пространства: Гумилев "самый первый" и "второй" и, наконец, третий — "Я — угрюмый и упрямый зодчий..." и т. д. И понятно, что это стихотворение должно было быть написано раньше "Заблудившегося трамвая". В последнем Гумилев опять описывает — и опять совершенно так же — свою биографию. Но чтобы не было повторения и к тому же увлеченный разработкой приема "сдвижения планов", Гумилев строит это стихотворение иначе. Он делает попытку, неудачную, с точки зрения АА, но от этого нисколько не менее благородную — как всякая такая попытка — отрешиться от пространства и времени, преодолеть их, сделать "несколько снимков на одну пластинку", как говорит Оцуп в своей статье, говорит, несомненно, со слов самого Гумилева о стихотворении.
...А вот и третий. Я шел с АА к Срезневским и говорил ей о комнате, которую я осматривал для нее. Комната оказалась слишком дорогой, да и всякая комната слишком дорога для нее, потому что ее социальное положение "литератор", то есть почти то же, что "свободная профессия".
Я стал жаловаться: "Почему это все люди живут прилично, у всех есть своя комната, хоть самая плохая — но своя, а у вас и этого нет...".
АА внезапно остановилась, взглянула на меня негодующе, наполовину сняла с руки перчатку и тихо, но решительно сказала: "Мы с вами тысячу раз об этом говорили, и тысячу раз я вас просила не заговаривать об этом... Идите домой и не провожайте меня. Каждый человек живет так, как он может!".
Я смотрел на нее нерешительно: "Не буду, не буду говорить об этом!".