Я вскочил на ноги и метнулся к окну, выскочив из него почти всем телом, пытаясь схватить вдруг пропавший из лёгких кислород, но от свежего зимнего воздуха меня только взяла тошнота. Кажется, что мои органы уже не могут выжить в мире за пределами этого тесного гроба, в который заселила меня жизнь. Я захлопнул окно и безвольно лёг на кресло. Было невозможно пошевелиться: мне не хватало крови, которая вся почернела и застыла, будто сдалась, будто ей уже осточертело бесцельно течь по моим венам, которым так или иначе суждено сгнить, выпутаться из кожи, упасть на землю, исчезнуть в желудках птиц и грызунов. Мне стало жаль мою кровь, мне бы хотелось, чтобы она нашла для себя место лучше или просто впиталась в землю, позабыв об утомительном сосуществовании со мной.
— Мне надо выпустить её.
— Ты же не в средневековье.
Между мной и Эди повисло молчание, как некогда висел я на слишком тонком ремне, чтобы он мог не порваться. Спустя время я вернулся к этому тексту и перечитал его. Сначала планировал стереть всё и забыть, но решил для начала подправить несколько деталей, дополнить образы, а теперь разошёлся и вновь не могу остановиться.
— Может, тебе бросить всё и уйти духовно жить в горы? — моя мрачная муза упала мне на спину и прошептала в уши этот вздор.
Меня пробило на смех.
— Уйти жить в горы, ха! Не цитируй их. Они ничего не знают о духовной жизни.
— Они?
— Этот идиот постоянно твердит о духовной жизни и пути к счастью через неё. Ха. Ха-ха-ха! И они тоже. Все они. Да вообще все! Но что они понимают? Если дьявол и существует, то это он создал религию и все эти духовные практики. И это его главная победа. Нет ничего хуже для человека, чем жить духовно, ведь всё, что существует, — телесно. Я сам уже всего лишь дух, который нелепо прячется за тонкой ширмой из кожи. Так невозможно жить. Это невыносимые страдания. Каждое движение тела, каждая секунда в материальности приносят боль, как если бы сильные струи крови вдруг потекли мимо вен и прямо по мышцам, разрывая их на мясо. Так что если я уйду в горы, то жизнь моя станет настолько далека от земли, что как только я почувствую жжение, голод, страх или посуду под своими руками, которую надо вымыть, то сразу же размозжу свою голову об камень. Потому что страдания мои будут непомерны. А все люди вокруг… они стараются помочь, беспокоятся о моём теле и его будущем, но делают только хуже. Чем больше я погружаюсь в мир метафизический, тем больнее и страшнее мне возвращаться даже на малость к миру физическому. Теперь я не могу даже есть: мне страшно. И не могу спать. Ты знаешь, меня будто скручивают между гигантских шестерней каждый раз, когда они просто упоминают быт или, что ещё хуже, пытаются помочь с моим. Это так тупо, так ничтожно, я будто стал слабее, чем последний червяк. Но мне почему-то так тяжело. Как вот сегодня, например, когда она… кха! Кха! Кх!
Я закашлялся и остановился. Больше не писал. Мне стало ещё хуже. Я посмотрел на мою прекрасную Эди, даже мёртвой она была идеальна, как белый кролик посреди пылающего ада Аби Дзигоку. Я посмотрел на неё и сам не заметил, как сжал свои руки на этой тонкой шее. Как приятно и сладостно было давить на эти тонкие артерии, на эту недрогнувшую плоть. Мне хотелось убить её ещё раз, но в этот раз вместе с ней умер бы и я. Всё стало бы хорошо. Я бы окончил свой позор с хрустом прекраснейшей из шей. Но в тот момент я огляделся и увидел на тумбочке старый оборванный ремешок, на котором когда-то пытался повеситься. Его вид меня будто протрезвил. Я разжал руки и безвольно упал на пол.
— Я сдаюсь. Какая всё это глупость, какая постыдная нелепость… Как ни кричал, как ни надрывал глотку, а всё равно не сумел написать так, как надо было. Даже на это сил не хватило. Я сдаюсь.
Так я бросил писать и упал на нерасстеленный диван. Но спать было страшно, и куча мыслей роилась в моих волосах, как зудящие вши, так что я пошёл наружу. Ночью все эти улицы, если не вдыхать зимнего воздуха, казались всего лишь продолжением моей комнаты. Мне хотелось курить, но купить сигарет было негде, и я просто выдыхал пар в сторону тусклого неба. На всей его бесконечной простыне было всего-то десятка два звёзд, не больше.
— Знаешь, я так жалею, что выжил.
— Когда? — спросила моя поэтическая нежить, зачарованно рассматривающая замёрзшее тело божьей коровки на тёмной ветке придорожного куста.