Другая игра (нараспев), пожалуй, немного сложнее. Для правильного ее проведения нужно дождаться послеполуденных часов, чтобы подросли тени. Игрок...
– Что ты заладила «игрок» да «игрок»? Это либо ты, либо я.
– Ну, скажем, ты. Ты обводишь тень, лежащую сзади меня на песке. Я сдвигаюсь. Ты снова обводишь. Потом помечаешь следующую границу (вручая ему колышек). Если теперь я отступаю назад...
– Знаешь, – сказал, отбросив колышек, Ван, – мне кажется, это самые скучные и скудоумные игры, какие кому-либо удавалось придумать, – где и когда угодно, до или после полудня.
Она промолчала, но ноздри ее сузились. Подобрав колышек, она сердито вернула его на место, воткнув глубоко в суглинок рядом с благодарным цветком, который она, молча кивнув ему, привязала к колышку. И пошла в сторону дома. Интересно, станет ли ее походка изящнее, когда она подрастет.
– Пожалуйста, прости меня, – сказал он. – Я злой и грубый мальчишка.
Ада, не оборачиваясь, покивала. В знак частичного примирения она показала ему два крепких крюка, продетых в железные обручи на стволах двух тюльпанных деревьев, между которыми еще до ее рождения другой мальчик, тоже Иван, брат ее матери, вешал гамак, чтобы спать в нем летом, когда настают по-настоящему жаркие ночи, – как-никак мы находимся на одной широте с Сицилией.
– Отличная мысль, – сказал Ван. – А кстати, когда на тебя налетает светляк, он сильно жжется? Мне просто интересно. Обычный дурацкий вопрос городского мальчишки.
Затем она показала, где хранится гамак – целый набор гамаков, брезентовый мешок, полный крепких, мягких сетей: в углу подвальной садовой кладовки за кустами сирени, ключ прячут вот в эту выемку, в прошлом году в ней изловчилась свить гнездо птица – вряд ли имеет смысл говорить, какая. Указку солнечного луча замарала свежая краска длинного зеленого ящика, в котором держали принадлежности для крокета, правда, мячи давно уже закатили неведомо куда некие буйные дети – маленькие Эрминины, ныне достигшие возраста Вана и ставшие смирными и симпатичными.
– Как и все в этом возрасте, – отметил Ван и нагнулся, чтобы поднять изогнутый черепаховый гребень, какими девушки скрепляют волосы на затылке, – совсем недавно он видел точно такой, но где, на чьей голове?
– Кого-то из горничных, – сказала Ада. – И эта потрепанная книжонка тоже ее, «Les Amours du Docteur Mertvago»[25], мистический роман, сочиненный пастором.
– Похоже, – сказал Ван, – с тобой в самый раз играть в крокет ежами и фламинго.
– Мы читаем разные книжки, – ответила Ада. – Мне столько твердили, в какой восторг приведет меня эта «Калипсо в Стране Чудес», что я обзавелась против нее неодолимым предубеждением. А ты читал что-нибудь из рассказов мадемуазель Ларивьер? Ну, еще почитаешь. Она уверена, что в одном из прежних своих индуистских воплощений была парижским бульвардье, соответственно и пишет. Мы могли бы отсюда проскользнуть потайным ходом в главную залу, но насколько я понимаю, нам сейчас полагается любоваться на grand chene, который на самом-то деле вяз.
Нравятся ему вязы? А стихотворение Джойса о двух прачках он знает? Знает, конечно. Нравится? Нравится. Вообще ему начинали нравиться, и сильно нравиться, сады, прохлады, услады и Ады. Они рифмовались. Сообщить ей об этом?
– А теперь, – сказала она и замерла, уставясь на него.
– Да? – подхватил он. – А теперь?
– Ладно, хоть мне, наверное, не следует так тебя баловать, особенно после того, как ты растоптал мои круги, я все же думаю смилостивиться и показать тебе подлинное диво Ардиса, мой ларвариум, он в комнате, смежной с моей (в которой Ван ни разу – подумать только, ни разу! – не побывал).
Они вошли вовнутрь, – помещение, похожее на разросшийся крольчатник, располагалось в конце устланного мрамором зальца (как впоследствии выяснилось, переделанной ванной), – Ада плотно прикрыла дверь. При том, что воздуху тут хватало, – стрельчатые витражные окна были распахнуты настежь (так что слышались взвизги и свист оголодалого и чем-то вконец расстроенного птичьего племени), запах садка – влажной почвы, сочных корней, старого парника, сдобренных, быть может, толикою козлятины – едва не свалил его с ног. Прежде чем разрешить Вану приблизиться, Ада потеребила запоры и сетки, и чувство гнетущей пустоты и подавленности заместило сладкий огонь, в тот день пожиравший Вана с самого начала их невинных забав.
– Je raffole de tout ce qui rampe (Я без ума от всякой ползучей твари), – сказала она.
– А мне, – произнес Ван, – пожалуй, больше других нравятся те, что скручиваются муфтой, едва их коснешься, и засыпают, точно старые псы.
– Вот еще, ничего они не засыпают, quelle idee, они обмирают, как бы лишаются чувств, – наморщив лоб, пояснила Ада. – И сколько я себе представляю, для молодых это порядочное потрясение.
– Да, это я тоже способен представить. Но, наверное, к таким вещам привыкаешь, – я хочу сказать, мало-помалу.