— Я об этом писал, — ответил Бруно холодно и рассеянно. — В моём «Сне», напечатанном вместе с «Двумя диалогами» Фабрицио Морденте из Салерно. Вопрос этот не так прост, когда мы переходим от теории к фактам. Видите ли, в расчётах нельзя пренебрегать никаким количеством, как бы мало оно ни было. Я многому научился у моего друга Морденте: я заимствовал у него толкование моей идеи относительности. Понятие минимума относительно в том смысле, что прибор, измеряющий высоту звёзд над землёй, может натолкнуться на минимум, который больше всего диаметра земли. Вам ясно, что я этим хочу сказать?
— Не совсем... — Мочениго теребил рукав своего камзола. — Вы имеете в виду...
— Дело в том, — продолжал Бруно всё тем же холодным тоном, — дело в том, что один и тот же метод рассуждений приложим и к дробям, и к целым числам. По законам физики бесконечное движение назад должно остановиться на каком-то минимуме. Следовательно...
— Да, — с живостью подхватил Мочениго. — По законам физики... вот в том-то и дело. Минимум. Когда мы проникаем в эти неизвестные нам глубины, мы... Да, я начинаю понимать. Из ваших слов сейчас я уже понял больше, чем из всех ваших книг. Но это совпадение противоположностей в центре, в середине... Не правда ли, я уже на верном пути, том пути, который вы так осторожно указываете? Разве не этого мы ищем?
— Когда я писал свои книги, я никогда не задавался целью скрыть истину, — сказал Бруно. Он по-прежнему стоял, всей тяжестью навалившись на перила, словно сражённый ударом. («Он боится, — подумал Джанантонио. — Может быть, мне ещё удастся его победить, он такой некрасивый и старый»). — Но истину найти трудно. И я никогда не преуменьшал этой трудности...
Наступило молчание. Казалось, всё уже сказано. Какой безмолвный договор заключался или расторгался между ними в эту минуту? «Что за всем этим кроется?» — спрашивал себя Джанантонио, пряча от посторонних глаз развязавшийся шнурок. Ему хотелось чем-нибудь привлечь к себе внимание, хотелось, чтобы гость посмотрел на него. Наконец снова заговорил Мочениго — быстро и бессвязно, брызгая слюной:
— Это мне понятно. Мы будем творить великие дела. Кое-что открыл и я, хоть я и жалкий исследователь. Я — именно такой человек, какой вам нужен. Память у меня слабая, но и у меня бывают минуты озарения...
Бруно отвернулся и наклонился через перила. Тело его как-то обмякло, и эта слабость не ускользнула от Джанантонио.
— Да, да, — отозвался он, рассеянно глядя на темнеющую внизу воду. Казалось, он борется с собой, пытаясь взять себя в руки. Мочениго стоял, слегка покачиваясь, и лицо его освещала та улыбка, которой так боялся Джанантонио. Бруно тихо и упрямо сказал:
— Нам надо ближе познакомиться, и тогда увидим... Во всяком случае, сейчас я слишком измучен путешествием. Лучше поговорим обо всём завтра утром.
Оба, видимо, мучительно искали, что сказать, и не находили нужных слов. И Джанантонио, как ни злил его весь этот непонятный разговор, невольно испытывал такое же напряжение. Если бы он способен был найти нужное им слово, он бы его произнёс вслух — так жаль ему было этих двух взрослых людей с их нелепыми фантазиями. У них был какой-то сконфуженный вид, словно они только что хвастали, а потом были изобличены во лжи. В чём тут дело? Джанантонио ничего не понимал.
Заговорил Мочениго, слащаво-заискивающим тоном:
— Я чувствую, что мы с вами уже встречались когда-то давно... Не знаю, что и сказать... Мне кажется, что всё это уже когда-то говорилось между нами. Учитель, мне страшно... — Голос его оборвался от страстного волнения, так что Джанантонио, хорошо его знавший, с любопытством уставился на него.
— Всем нам страшно, — отозвался Бруно тихо. — И тем не менее...
Казалось, он очнулся от той апатии, которая его парализовала всё время, с тех пор как он вошёл в этот дом. Он обернулся и сурово посмотрел на Мочениго, но в этой суровости было что-то дружеское, какой-то оттенок уважения. Джанантонио, не уловив сути разговора, ощутил, однако, эту перемену настроения, как удар. Как будто кто-то провёл холодным пальцем по его позвоночнику. Подозрения снова проснулись в нём, и он неприязненно таращил глаза на худощавого человека, одетого в вишнёвый камзол, щегольской треугольный плащ и висевшие складками штаны, портившие весь эффект.
— Да, — промолвил этот человек с дружеской выразительностью. Между ним и Мочениго как будто исчезло стеснение, его ощущал теперь только один Джанантонио. Он чувствовал, что остаётся не включённым в этот новый дружественный союз, которого он не мог понять, и ему хотелось сказать что-нибудь злобно-ядовитое, хотелось вогнать этому чужаку стилет[41] между худых рёбер. Мочениго бросил на него сердитый взгляд.
— Стул! — приказал он грозно.