Читаем Адамов мост полностью

Это был вечер, январский, жара спала – от сорока полуденных до двадцати пяти. Мы находились в маленьком городке с непроизносимым именем, в непроглядной стороне от океана и неясности в отношенье всего на свете, кроме Маноры, до которой полдня езды неизвестно на чем и зачем. Свет в городке отключили. Мы высвечивали фонарем все, что двигалось и дышало: тени ветвей под ногами, двух пегих коз, стоящих во тьме на задних ногах у городской тумбы. Они обдирали цирковую афишу, то приближаясь к ней с высунутым языком, то отходя, пританцовывая. Тень человека ткнула в черную стену воздуха: “Сурия”.

Мол, там – солнце, кафе, – все, что мы поняли. Тень исчезла, рука осталась висеть, светясь, угасая. Мы продвигались по черному безлюдному переулку в поисках солнца. Справа, в луче фонаря, ступени вниз, ворота, обводим лучом: головы пучеглазые, хвосты, хоботы, чешуя, переплетенье тел, рук. Тронули дверь, открыта. Коил – так они называют, – храм, монастырь. Ни души, свечи перед Ганешей в нише, едва теплятся, тают. Темень. Топоток в глубине двора – пес на низких лапах бежит вдоль стены, нет, крыса. Храм огромен, луч скользит по стене вверх, а крыши все нет и нет. Огибаем его. Дворик, священное дерево. Баньян? Пипал? Листья острые, пипал. И растет оно будто из шахматной доски во весь двор. И на доске этой будто разгар партии. И фигуры – в рост человека на корточках. Фонарь приблизил: кобры!

Каменные, как погост их. И тряпкой подвязана каждая – под грудью. 9 января, полдевятого вечера, день рожденья – мой, ровно. Выходим, от стены отслаивается фигура, подходит сбоку, вплотную, так, что едва не касается губами моей щеки, дышит в нее: “Тише… Кали спит…”

Отдаляется. На нем красная короткая тряпка, туго стянувшая бедра, – будто разрезан надвое и запеклось по шву. Ноги идут – голые, длинные, молодые. А над ними – сто лет с ветхой сухенькой головой.

Идет, подбородком прижав тело – будто холст, в рулон свернутый, с обмелевшей краской.

Дверь, а точнее, дверца в солнце оказалась чуть приоткрытой и заклиненной – так что в нее пришлось протискиваться изогнувшись.

Дальше этот сумрачный лаз вел полого в землю. Из ниш, как обломки пород, угловато выступали ископаемые объемы в виде полустолов и кривоколенных лежанок. Сидевшие в нише казались лишь половиной застолья, вторая – вросшая в стену – продолжалась по ту сторону этого черного мятого зеркала. Цветные лампады свечей. Рукава коридоров, глинобитные стены, светлячные огоньки. Вдали небольшое зарево. Оказалось жаровней. Котлы, сковороды, горки дров, сложенных по размеру. Два повара. Один у стола тесто вымешивает… Не то слово. Рвет, мнет, комкает, швыряет с размаху об стол, подхватывает, скручивает, округляет, рвет, и все это на такой скорости, что не уследить, где тесто, а где ладони, а из них не поймешь – которая левая, кажется, он и руки меняет, пока этот ком до стола летит, а в ладонях его уже следующий. При этом голова его отвернута от этой мистерии – там только руки, вода и мука. А кудрявая голова со смеющимся ртом под мучными усами как бы чуть в стороне от тела – вскипает, бурлит разговором – через плечо – со вторым поваром. И тело его, в оранжевой, под цвет огня, юбке, тихо колеблется, чуть извиваясь, без рук, без головы, под одному ему слышимую мелодию. И все это вместе, такое, казалось бы, разноязычное, вдруг подступает к глазам единственно возможным родством и чудом – так обжигающе древним и небывалым и настолько естественным, будничным, что ни слухом ни духом не ведает ни о родстве своем, ни, тем паче, о чуде: рождается хлеб. – Сизлер тофу, – ты говоришь. – И чапати. – Это такой дымящийся разлом кочана капусты, нашпигованного дюжиной различных пород еды – шипящей, свиристящей, постреливающей в огне и дыме, валящих из недр капустного везувия. В этом чревоугодном чаду, едва различая друг друга, мы едва успеваем вымакивать то хлебом, то капустным листом жгучую лаву, текущую из жерла и по разломам остывающего кочана. Пепел, туф, соя, фресковые помпеи на дне под поздним слоем, уносят блюдо.

Необъяснимо. С какой стороны ни подойди. Это был какой-то… что? – выкидыш пространства? спазма времени? заворот его кишок? – что? -

Манора. Как то “заколдованное место” у Гоголя, только местом этим была не пядь огорода, а весь край, весь – как подергивающееся веко, смаргивающее реальность, чем бы она ни была и во что б ни рядилась, и мы в этом глазе – раздвоенная соринка – всё не промаргивались.

Перейти на страницу:

Похожие книги