Однако, как нам напоминает Перри Андерсон, «классовая борьба в конце концов разрешается на политическом
—, а не экономическом или культурном – уровне обществ»[377]. С этой точки зрения дисперсная сила советских рабочих и специалистов регулярно являла свою слабость в сравнении с бюрократически концентрированной властью номенклатуры. Движения советского пролетариата получали возможность выйти на поверхность лишь в периоды фракционной борьбы внутри правящей бюрократии, как то имело место в ходе десталинизации 1956–1968 гг. и еще раз при горбачевской перестройке конца 1980-х. Недостаточная укорененность недавней советской пролетаризации в собственных традициях, дискурсивные и социальные разрывы между отдельными группами нового класса, официальное подавление социальной коммуникации плюс необъятные размеры СССР и его внутреннее деление на многочисленные республики (перечисление, заметим, сугубо гипотетическое, нуждающееся в будущей исследовательской проверке и уточнении) в совокупности привели к тому, что, несмотря на крайне широкую общность институциональных условий и преследуемых целей, коллективные действия потенциально демократической направленности остались географически и социально ограниченными рамками таких больших городов как Москва и Ленинград (имевших мощные интеллигентские группы), прочих промышленных центров, где имелся опыт выступлений заводских работников, а также столиц национальных республик, в которых протестное движение возглавляла национальная интеллигенция. В результате (по крайней мере, до порогового момента лета-осени 1989 г.) демократическое движение снизу могло политически возникнуть лишь в ответ на возникавшие сверху возможности. Когда наверху происходила консолидация номенклатурной элиты, как после свержения Хрущева и в ответ на события 1968 г., активность снизу резко шла на спад. Этим механизмом задавались циклы протеста, однако циклы приобретали кумулятивный, нарастающий характер, что особенно четко видно на примере соцстран Восточной Европы, но также и в некоторых республиках СССР.Последовавшая за хрущевской «оттепелью» продолжительная «подморозка» в период правления Брежнева заставила подобных Шанибову многочисленных активистов и низовых реформаторов адаптироваться к новым обстоятельствам, идти на неизбежные компромиссы и просто пытаться выжить и обустроить жизнь на микроуровне. Им оставались музыка Вивальди, джаз, йога, исполняемые под гитару песни Высоцкого и Окуджавы, фильмы Тарковского, Вайды, Бергмана, Феллини, проза Хемингуэя, Ремарка, Сент-Экзюпери, походы на байдарках либо коллекционирование картин местных художников, старинных литографий, медных кувшинов, газырей и кинжалов и других подобных артефактов исчезающего традиционного уклада предков. Возникавшие по ходу эстетико-эмоциональные, сетеобразующие и, отчасти, полуофициальные рыночные практики формировали социальные области высокостатусного стиля жизни даже без материальных средств и автономии среднего класса. Так получившие высшее образование фракции советского пролетариата составили новую интеллигенцию. Общность интересов, маленькие групповые ритуалы (хотя бы и сидение у костра или стояние в очереди у театральной кассы), симпатия к людям своего круга, понимающее выражение лиц людей, слышавших накануне ночью чтение рассказов Довлатова на зарубежной радиостанции, общие, до боли узнаваемые микростратегии неявного сопротивления и сохранения собственного достоинства, социальные сети символического и материального взаимообмена (такие как приобретение высокоценимых книг или грампластинок) сделали возможным складывание практически во всех городах Советского Союза весьма многочисленных слоев, состоявших из частично пересекающихся и взаимонакладывающихся кругов друзей и знакомых. Так зарождалось «предоппозиционное» гражданское общество.