Национальные чаяния в первые годы реформ (1985–1988 гг.) оставались на заднем плане более общей, популярной и на то время реалистичной повестки исправления всех ошибок предыдущих правительств СССР. Первая угрожающая целостности государства неконтролируемая вспышка национализма произошла внезапно и неожиданно для самих зачинщиков в Армении и Азербайджане, дотоле совершенно лояльных Москве. Запалом послужило петиционное движение, просившее центр совсем, казалось, незначительно подправить внутреннюю административную границу. Националистическое движение обернулось массовым насилием и затем приобрело антисоветский характер в силу трех взаимосвязанных причин. Во-первых, эмоциональная насыщенность карабахского вопроса в силу исторических причин (непреодоленная травма турецкого геноцида) оказалась невероятно сильна в Армении, а в силу зеркального отражения стала таковой и в Азербайджане. Во-вторых, возникновение столь сильных эмоций привело с обеих сторон к ожесточенному символическому соревнованию за лидерство, в котором низкостатусные интеллектуалы (провинциальные писатели и журналисты, музейные работники, младшие научные сотрудники, учителя и пр.) вдруг обрели возможность реализоваться и одержать верх над давно состоявшимися в социальном и профессиональном плане коллегами и официальными национальными интеллигентами путем выдвижения все более радикальных форм националистической риторики. На этом хаотическом и эмоционально-заряженном фоне совсем другой, обычно игнорируемый социальный субъект – молодые субпролетарии – обрели редкую для них возможность конвертировать свои просторечные диалекты, «отсталую» религиозность, «чисто мужские» маскулинные навыки и полукриминальные сетевые структуры, наконец, свой грубый, хулиганистый габитус в политический капитал националистического толка. Наконец, Горбачев и Шеварднадзе (которого вроде никак не заподозрить в недопонимании силы национальных эмоций), очевидно, считали собственные силы безопасности большей угрозой, нежели окраинный национализм. Горбачевское окружение – как, впрочем, и все, включая западных советологов – переоценивали инерционную стабильность советских госструктур. Письма в Москву, как и массовые драки с национальным делением сторон, в конце концов, неоднократно случались и в прошлом. Казалось, пронесет и на сей раз. Центр в результате не смог предпринять быстрых действий, необходимых для предотвращения обрушения государственного порядка и стихийного возникновения фактического состояния войны между двумя, по сути, провинциями.
Когда же в апреле 1989 г. военная сила была применена для разгона митинга протеста в Грузии, обнаружилось, что после нескольких лет гласности открытое государственное насилие плюс появление на политической арене многотысячных субпролетарских толп способно радикализировать националистические чувства едва не в геометрической прогрессии. Куда хуже того, с полной и более ничем не прикрытой наглядностью выяснилось, что государственные структуры на Кавказе оказались подвержены почти мгновенному разрушению из-за своей полной зависимости от центрального правительства в предоставлении благ и осуществлении карательных функций. Никакие из советских национальных республик не имели реальной автономии в этих жизненно важных для власти сферах. Но на Кавказе госструктуры оказались особенно подвержены разрушению, потому что вокруг них существовали довольно мощные и в какой-то момент крайне агрессивные национальные гражданские общества, возглавляемые интеллигенциями и периодически активно подпитываемые субпролетарскими массами. Госструктуры же были подточены изнутри неопатримониальными практиками коррумпированного семейно-сетевого патронажа, которые не позволяли местным национальным бюрократиям в момент кризиса сколь-нибудь убедительно сыграть роль беспристрастных технократов либо, напротив, популярных в народе политиков. Неопатримониальному чиновничеству, паразитировавшему на теневых рынках и коррупционных рентах, недоставало ни бюрократической дисциплины, ни внутренней сплоченности, ни легитимности в глазах народа.