Щемящая тоска сдавила ему грудь, петлей перетянула горло, Колчаку показалось, что он не может говорить. Он втянул воздух сквозь зубы. Речь, потерянная столь внезапно, возвратилась к нему через несколько секунд.
Была Анна Васильевна наряжена в красный крестьянский сарафан, искусно расписанный крупными желтыми подсолнухами, этот сарафан она, художница, смастерила сама. Под сарафан была надета кофта с широкими, внапуск, рукавами и густым рядком пуговиц на длинном обшлаге, плотно обтягивающем изящную руку.
Грешная, разящей пулей пробившая сердце Колчака улыбка не сходила с ее губ. Колчаку очень захотелось иметь у себя фотокарточку Тимиревой. Чтобы она была снята в этом удивительном костюме и чтобы с уст ее не сходила эта удивительная улыбка.
Он просяще склонил голову на плечо:
– Анна Васильевна, там внизу… под лестницей работает фотограф – приехал с треногой и первоклассной «лейкой», похожей на сундук. Я очень хочу, чтоб вы… чтобы вы сфотографировались. – Он едва не обратился к ней на «ты», но вовремя спохватился. – Пожалуйста! Мне нужно для ваших фото.
Она спросила кокетливо:
– Зачем?
– Одно ваше фото я пришпилю к стенке моей каюты на корабле, несущем штандарт комдива, второе фото врежу в золоченую рамку и поставлю на стол…
– А фото на стене, оно что… оно без рамки будет?
– Ну почему же? Я это фото тоже врежу в рамку. В серебряную.
– Не слишком ли большие расходы, Александр Васильевич? – Улыбка на губах Тимиревой стала еще более греховной.
Колчак этой улыбки не понял. И напрасно. «Портрет вышел хороший, и я ему его подарила, – написала впоследствии Анна Васильевна. – Правда, не только ему, а еще нескольким близким друзьям. Потом один знаковый сказал мне: „А я видел ваш потрет у Колчака в каюте“. – „Ну и что же такого, – ответила я, – этот портрет не только у него“. – „Да, но в каюте Колчака был только ваш портрет, и больше ничего“.
Анна Васильевна была слишком ветрена – возможно, сказывался юный возраст и ее обаяние, – она знала, что чертовски хороша, и пользовалась этим, – а Колчак был слишком серьезен.
К мужу после того, как Колчак получил адмиральские погоны, Анна Васильевна стала относиться как к пустому месту: что есть он, что нет его – все едино, в постель к себе перестала пускать и вообще изменилась неузнаваемо. Но главное было в том, что она сделалась очень независимой.
Похоже, дело шло к развязке, она готова была расстаться с Тимиревым, но Колчак расстаться с Софьей Федоровной не был готов. Напористый, жесткий, принимающий точные мгновенные решения в бою, в быту, в личных делах он оказался вялым, неспособным сделать резкий шаг, вел себя будто мякина, а не героический адмирал.
В тот вечер Колчак приехал из дворянского собрания к себе домой, заперся в комнате. Минут тридцать сидел молча, прислушиваясь к звукам, раздающимся в доме, к потрескиванию полов, разъедаемых теплом; на душе у него было одиноко, пусто, он не знал, что ему делать: было жалко Сонечку, Славика, но он никак не мог перебороть себя – точно так же ему было жалко Анну Васильевну, готовую пойти на позор и унижения, – а люди умеют безжалостно растаптывать себе подобных, легко и охотно смешивают их с грязью, не оставляя от человека ничего, кроме грязи, – лишь бы быть с ним. За это он был благодарен Анне Васильевне. Колчак взял лист бумаги, придвинул его к себе.
Медленно, аккуратно написал: «Милая, обожаемая моя Анна Васильевна!» Вновь задумался. Над головой раздался шорох, будто летучая мышь вцепилась когтистыми лапками в старую деревянную матицу, косила оттуда недобрыми глазами на человека. Он поднял взгляд – никаких зверей на щелястой растрескавшейся балке, перекинутой по потолку через всю комнату, не было. Хотя ощущение, что на него кто-то внимательно, изучающе цепко смотрит, не проходило.
В ту ночь он написал Тимиревой первое письмо, измарал его поправками, по нескольку раз зачеркивая строчки, затем зачеркивая то, что написал поверх строчек, – грязь получилась ужасная, но Колчак это послание не выкинул, положил в папку, сшитую из толстой коричневой кожи, и запер в ящике стола на ключ.
Он решил это письмо продолжить через несколько дней, может быть, даже переписать его. В общем, как получится. Понял также, что писать он теперь будет Тимиревой всю оставшуюся жизнь, каждый день, каждый вечер, используя для этого всякую свободную минуту. И письма эти заменят ему, судя по всему, дневники. Так оно и получилось.