Оказалось, министр вызвал не только его одного – всех командующих. И морскими, и сухопутными силами. На совещании выступил начальник штаба Балтфлота Чернявский – на место убитого Непенина еще никто не был назначен, поэтому докладывать пришлось начштаба. Выступление Чернявского произвело гнетущее впечатление. Балтийский флот развалился, похоже, окончательно, превратился в гнилую, коровью тушу – на всех кораблях уже раздаются не распоряжения командиров, а выкрики оборванцев-агитаторов, доносится вонь разложения, везде – неподчинение, самосуды, казни офицеров, уголовщина, анархия. Погибли уже сотни преданных России, ни в чем не повинных офицеров.
Слушая Чернявского, Колчак время от времени неверяще дергал головой – у него сдавливало дыхание, надо было постоянно делать резкие движения, чтобы освободить себе глотку, – в висках было горячо… Балтийский флот он знал не хуже Черноморского, а может быть, даже и лучше.
Следом выступал Колчак. Доклад Колчака даже в сравнение с тревожным упадническим сообщением Чернявского не шел, это были небо и земля. В докладе Колчака не прозвучало ни одной пораженческой нотки: все четко, сжато, конкретно. С предложениями, как приостановить разложение не только флота, но и армии вообще, с хорошо обдуманными планами продолжения боевых операций против немцев.
Когда совещание закончилось, Гучков попросил Колчака остаться.
– Александр Васильевич, есть мнение, – Гучков так и сказал: «Есть мнение». В этой фразе, укоренившейся в последующие годы, как в формуле, заложены были могучие основы российского партийного бюрократизма, такова великая обезличенная фраза «Есть мнение», – перевести вас на Балтику. Командующим.
Колчак медленно покачал головой.
– Нет.
– Почему?
– Балтийский флот уже не восстановить, он съеден разными бациллами, разложен донельзя. А Черноморский еще держится. Если я покину Севастополь, там произойдет то же самое, что и в Гельсингфорсе, – матросы начнут расстреливать офицеров.
Лицо Гучкова поугрюмело, он невольно поджал рот.
– Но пока же этого нет…
– По нескольким причинам. Севастополь удален от Петрограда – революционного центра России – это раз. Два – мои корабли постоянно находятся в плавании, меньше общаются с берегом, в отличие от кораблей Балтики. Три – у нас просто меньше немецких шпионов, чем здесь. Те из них, кто проявился, был засечен и выловлен, а кто не проявился, увидев такое дело, попрятались по норам. Да потом в финский город Гельсингфорс немецкому шпиону проникнуть в сотню раз легче, чем в закрытый русский город Севастополь, и это тоже надо учитывать…
Колчак был недалек от истины: у Гучкова имелись сведения об активной работе немецких лазутчиков в Гельсингфорсе. Отличить немца от шведа, норвежца, финна или эстонца было практически невозможно.
Да потом разные горлопаны-агитаторы слишком хорошие деньги получали за свою работу. И они старались отработать эти деньги «на все сто», как говорила горничная Гучкова – простая деревенская женщина, всем сердцем ненавидевшая немцев. Не всегда знают агитаторы, что делают… Увы!
– Все-таки не говорите окончательно «нет», Александр Васильевич, – попросил Гучков.
Он думал, что в конце концов патриотические чувства возьмут верх в душе Колчака и он даст сбой, попятится, откажется от намерения возвращаться в Севастополь.
– Здесь Петроград – столица российская, – нерешительно проговорил Гучков.
Hо Колчак был непоколебим. Он еще раз сказал:
– Нет! – Затем, понимая, что отказ звучит слишком резко, постарался его смягчить: – Простите меня, но, если я не вернусь на Черное море, мы и этот флот потеряем. Поэтому мое «нет» – окончательное.
На следующий день Колчак уехал в Псков, на совещание командующих армиями.
Вернувшись в Севастополь, Колчак сказал Смирнову:
– Россия в агонии.
У Смирнова потяжелели, сделались чужими глаза:
– Неужели конец, Александр Васильевич?
– По-моему, да. Армия превратилась в кисель. На фронте происходит братание, наши солдаты лезут с поцелуями к немцам. Те наших дураков угощают разведенным скипидаром, выдавая его за крепкий немецкий шнапс. Дисциплины – никакой, дезорганизация полная. Двадцатого и двадцать первого апреля… – Колчак закашлялся, помахал перед лицом ладонью, словно хотел разогнать дым, подошел к книжному шкафу и достал бутылку коньяка, стоявшую за томом Гнедича, – двадцатого и двадцать первого апреля я был свидетелем гражданских манифестаций. Это начало войны внутри России, Михаил Иванович…
Смирнов неверяще покачал головой.
– Хуже этого ничего не может быть, – проговорил он глухо и потрясенно.
Колчак выдернул из бутылки пробку, потянулся к стаканам, стоящим на хрустальном подносе около графина, поставил их рядышком, налил коньяк.
– Что-то часто мы стали выпивать, и все – по грустным поводам. В последний раз мы пили, если мне не изменяет память, за Адриана Ивановича, царствие ему небесное. А сейчас давайте выпьем за Россию, Михаил Иванович. Ей сейчас трудно как никогда.
За Россию выпили не чокаясь, как за мертвеца.