Он действительно до сих пор не мог поверить, что это – те японцы, которых он знал, к которым относился с дружелюбным почтением, пил саке[78] и ел прозрачные рисовые блинчики на званых обедах. Долго не мог он привыкнуть к сырой рыбе, считавшейся здесь главным своим лакомством, – никак не мог заставить себя взять ломтик сырой, сочащейся сукровицей макрели и, окунув его в чашку с соусом, с блаженным видом проглотить. У японцев это получалось так лихо, что он им завидовал – восхищенно крутил головой, поправлял бороду, широко разложенную на груди, и разводил в стороны крупные, красные от ветра и солнца руки: не получается.
Японцы, радостно щуря вишневые глаза, пытались его учить – и находили в этом удовольствие – есть сырую рыбу, пользоваться палочками вместо ножа и вилки, пить водку подогретой, хотя все русские поступают наоборот – пьют водку холодной, – но Макаров в ответ вновь виновато разводил руки: плохой, дескать, из него ученик.
Японцы возражали:
– Адмирал Макаров – хороший ученик, – и подносили ему чашечку подогретого саке.
Макаров с улыбкой выпивал. Саке ни в какое сравнение не шло с русской водкой – напиток был слабенький, только ноздри им мочить… В глаза еще можно закапывать. После простуды. Чтобы не слезились.
Где же те милые сердцу японцы, которых он знал? Неужели это они стреляли в него?
Наивный вопрос, и Макаров прекрасно знал, что он – наивный, поскольку у всякого японца существует целый реестр различных понятий, среди которых находятся такие, как дружба и долг. И находятся они на разных ступенях: долг всегда стоял и будет стоять выше дружбы.
Уходящие японские корабли прислали еще один снаряд, последний, он лег далеко в стороне, вздыбив воду и родив длинную кудрявую волну. Офицеры, стоявшие рядом с Макаровым, молчали. Сигнальщик, пристроившийся за длиной адмирала, готовый каждую секунду засемафорить флажками, неожиданно обиженно засопел.
Макаров оглянулся на него, улыбнулся – он понимал чувства этого конопатого тамбовского паренька: как это так, мы не можем дать узкоглазым по сопатке?
А вот так. Не можем.
Через несколько минут на мостик поднялся художник Верещагин,[79] вид у него был заспанный, какой-то виноватый, Макаров поднял руку, приветствуя прославленного живописца, про себя подивился, что тот проспал стрельбу: ведь когда на броненосце бьет орудие, каждый сантиметр пространства, каждая железка наполняется звоном, пороховой дым залезает даже под одеяло, от него нечем бывает дышать.
Верещагин замер на секунду, вглядываясь в растекающуюся морскую даль, поймал там едва приметные пятна – силуэты кораблей японской эскадры, сделал вид, будто хотел плюнуть в них, потом по-мальчишески восхищенно крякнул:
– Ну и зрелище! Я успел сделать двенадцать набросков с нижней палубы, Степан Осипович! И то, как корабли снимались с якорей, зарисовал, и как выходили из бухты в море, и как орудия били по японцам, и… в общем, двенадцать набросков. Очень ценный материал для будущей картины. – Он подставил лицо первому лучу солнца, вспыхнувшему над горизонтом, засверкавшему дорого, ярко, довольно зажмурился, и Макаров невольно подумал о том, что человек склонен легко ошибаться: он посчитал, что Верещагин проспал все главные моменты выхода в море и «обмена мнениями» с японскими кораблями, но Верещагин ничего не проспал – просто его вид оказался очень обманчив…
– Ах, какая красота, – не удержавшись, вздохнул Верещагин.
– Здешняя природа не похожа ни на какую другую, – заметил Макаров, – сколько я ни плавал по миру – такой больше не встречал.
– Вы знаете, Степан Осипович, чего мне сейчас больше всего хочется? – Верещагин сладко почмокал губами, и у Макарова возникла неожиданная мысль, что сейчас Верещагин заговорит об охоте.
– Нет.
– Попасть на охоту, – сказал Верещагин. – Скоро начнется великолепная, очень азартная утиная охота. С ушастыми собаками, которые с превеликим удовольствием лазят во всякое болото, с розовыми зорями и подсадными утками. Сердце выпрыгивает из груди, когда я об этом думаю.
Макаров сочувственно качнул головой, вновь повернулся к сигнальщику:
– Просемафорьте на корабли – заканчиваем маневр и отходим к Порт-Артуру, на внешний рейд.
Сигнальщик поспешно замахал флажками, на то, как он работает, было любо-дорого смотреть. Верещагин выдернул из кармана блокнот, зачеркал карандашом по бумаге, не переставая восхищаться:
– Ах, какая красота! М-м-м! А четкость какая! Артистическая пластика движений. Артистизм и арифметика. Все состоит из углов, и ни один из них не колется!
– А я, вы знаете, к охоте как-то равнодушен, – сказал Макаров, – хоть русские зори люблю. Есть в них что-то щемящее, очищающее, что растапливает холод в душе. Я больше по части рыбалки и, ради справедливости хочу заметить, что рыбалка тоже обладает очищающим свойством… Только вот рыбачить совершенно некогда.