День моего рождения. Я родилась в этот день двенадцать лет назад, в десять часов утра. Я уже давно говорила, что мне двенадцать, и вот теперь это и правда так. Всё, чего я хочу теперь, – чтобы мне исполнилось тринадцать. И даже тринадцать недостаточно взросло. Мне очень-очень хочется стать намного старше, чем сейчас, но не такой старой, как дедушка, – не так, чтобы я ходила согнувшись, а мои руки загрубели и все покрылись морщинами и венами. И чтобы у меня из носа вечно текло, а из ушей росли волосы, тоже не надо. Но я очень хочу, чтобы мои года побыстрее добежали где-то до семнадцати – тогда школа, и Панталонфелд, и деление в столбик закончатся насовсем и никто не сможет забрать у меня котят и утопить их. Будет так здорово, когда мне станет семнадцать, потому что к тому времени война точно кончится. Дедушка говорит, мы уже побеждаем и до конца осталось совсем недолго. Тогда я смогу поехать в Лондон на поезде – я ещё никогда не бывала в поезде, – и увидеть все магазины, и покататься на этих больших красных автобусах и на метро. Барри Тёрнер мне всё об этом рассказал. Он говорит, там на улицах есть фонари, повсюду миллионы людей, и кино, и танцзалы. Его папа работал в кинотеатре до войны, до того как погиб. Барри как-то раз мне сказал – это было самое первое, что он вообще рассказал мне про своего папу.
Ой, а я ведь так до сих пор и не получила письма от моего папы. Наверное, он всё ещё зол на меня из-за того, что я сказала. Я бы очень-очень хотела этого не говорить. Он мне приснился позавчера. Я обычно вообще не помню снов, но этот запомнила, хоть и всего кусочек. Папа вернулся домой и доил коров, но только в военной форме и в каске. Это был кошмар, потому что когда я зашла в доильню, то заговорила с ним, а он даже головы не поднял. Я закричала, но он всё равно не смотрел на меня. Как будто кого-то из нас там не было, но мы были, оба были там.
Понедельник, 1 ноября 1943 г.
Барри повторял это каждый раз, как меня видел. Это уже здорово бесило. В конце концов я наорала на него, и он расстроился. Знаю, что не стоило этого делать, Барри ведь просто шутил и подружиться хотел. Он не разревелся, но почти.
Но сегодня мне ещё больше стыдно из-за кое-чего другого, гораздо худшего. С тех пор как у нас появилась Панталонфелд, я над ней издевалась, – все мы, но я больше всех. У меня здорово получается доводить людей, если мне этого хочется. Когда она пришла к нам в первый раз, то не понравилась мне и я ей надерзила, а она рассердилась и наказала меня. Я снова ей надерзила, и Панталонфелд меня снова наказала, и так всё и продолжалось, ну а потом я уже вообще никак не могла с ней поладить. Я всё время считала её врединой, с самого начала, а теперь случилось вот это.
Сегодня к нам в школу пришёл викарий из церкви и сказал, что утром нас будет учить он, поскольку миссис Блумфелд не очень хорошо себя чувствует. Она не то чтобы больна, но у неё горе, пояснил он. Она горюет оттого, что узнала новости: её муж, который служил в торговом флоте, пропал без вести где-то в Атлантике. В его корабль попала торпеда. Несколько выживших подобрали, но мужа миссис Блумфелд среди них не было. Викарий сказал нам, что, когда она вернётся в школу, нам лучше бы вести себя помягче и подобрее, чтобы не огорчать её ещё больше. Потом он велел нам закрыть глаза, сложить руки и помолиться за неё. Я заодно помолилась и за себя, потому что не хочу, чтобы Бог отвернулся от меня за все те гадости, которые я говорила и думала о ней. И за папу я тоже молилась: пусть Бог не заставит его погибнуть в пустыне только потому, что я дурно себя вела с миссис Блумфелд, и пусть папа знает: когда я говорила, что хочу, чтобы он умер, из-за котят, которых он утопил, я на самом деле этого не хотела. Я никогда в жизни так старательно не молилась. Обычно, когда мне положено молиться, мои мысли всегда где-то блуждают, но сегодня было не так.
После обеда миссис Блумфелд пришла в шко-лу. Она не накрасила губы и казалась совсем бледной и замёрзшей. И ещё её немножко трясло. Мы оставили ей на столе письмо и все-все его подписали, что нам очень жаль её мужа. Миссис Блумфелд выглядела слишком спокойной, как будто вся оцепенела. Она не плакала и ничего такого не делала, пока не прочитала наше письмо. Тогда она попыталась улыбнуться нам сквозь слёзы и сказала, что мы очень заботливы и внимательны, хотя это не так: ведь насчёт письма-то викарий придумал, – но ей мы рассказывать не стали. Мы весь день говорили шёпотом и вели себя очень-очень хорошо и тихо. Мне её теперь ужасно жалко, потому что она совсем одна. Я больше не буду звать её Панталонфелд. И вряд ли кто-нибудь будет.
Понедельник, 8 ноября 1943 г.