– Никола сегодня. Праздник. Николая Угодника, – едва переводя дух после покорения автобусных ступеней, оповещает кондуктора одна из новых пассажирок.
– Вот те на. Праздник, оказывается, – радуется нечаянному разнообразию унылых разъездов немолодая кондукторша в трениках. – Глохнешь тут на работе.
Ей хочется что-то еще спросить у ветхих паломниц. Взгляд ее из тупо-сосредоточенного делается умильным и живым. Она скидывает с себя обычную дремоту. И встряхивается, точно вышедшая из пруда утка. Явно рада поговорить по душам.
– Милай, – опережает душевный порыв кондукторши бабушка с тростью, заглядывая за водительскую занавеску. – Сделай божескую милость, доставь нас хоть еще чуть лишку – до поворотика. А то ведь ноги-то не шагають. А там мы по дорожке до церкви и сами добегим.
Автобус с ходу проскакивает последнюю остановку и, резво поплутав в деревенских закоулках, попрыгав по случайным камням и едва втиснувшись в оконечный тупичок у церковных ворот, послушно замирает.
– Дай Бог тебе здоровья, – набирает побольше воздуха в грудь прежняя просительница и продолжает им выдыхать здравицы в адрес сердобольного шофера все то продолжительное время, что высаживается на улицу. За ней следуют остальные богомолки.
– Значит, Бог сам привел. Как не зайти?.. – протягиваю и я 22 рубля за нечаянно удлинившуюся поездку.
Мне всегда нравилась эта церковь: «восьмерик на четверике». Белая, воздушная, большая и невесомая. С запасом простора. И внутри, и снаружи. Как в море. Строилась, перестраивалась, рушилась, обезглавливалась, восстанавливалась вновь и плыла по южной конечности Калуги дальше. Неся в себе незримый стержень и узримый образ Калужской Божьей Матери. Ту, что с раскрытой книжкой.
Прихожане. Лавка. Записки. Свечи. Протягиваю деньги: три. В спину кто-то толкает. Отодвигает прочь. Вижу – моя прежняя попутчица с тростью. Подминает и следующего в очереди.
– Мы вместе, – сердито бросает окружающим и воцаряется во всей лавке разом. Писать записки.
На Николу в храме оказалось всеж-таки немноголюдно. Микрофонное эхо разносит под сводами слова Евангелия. Над пюпитром с Писанием – согбенная фигура монахини. Иные кладут поклоны рядом. Храм – на попечении Свято-Никольского Черноостровского женского монастыря. Черные крылья облачений Божьих невест то здесь, то там тихо проплывают по воздуху. Из Царских врат выходит моложавый священник с видом чиновника обладминистрации: гладкий, в роговитых очках и ухоженной бородке. Вокруг устанавливаются еще большее сосредоточение и благодать. Захотелось найти глазами Калужскую Божью Матерь с книжкой.
Вместо нее натыкаюсь взором на все ту же попутчицу с тростью. Бабка, ввинтившись грузным корпусом в толпу, яростно божится на Николая Угодника. Отбрасывает каждым следующим поклоном стоящих за ней притихших прихожан. Перебирает губами в молитвенном ритме. Наотмашь кидает щепоть правой руки, воинственно обозначая тем самым крестное знамение. Источает всем видом своим грубое торжество, сильную любовь и беспощадную веру.
Мне становится грустно. Под куполом по-прежнему бродит эхо божественных строк. Оно поднимается все выше и выше. Пока, наконец, не перестает ощущаться вовсе. Я выхожу на улицу и иду к своему дому еще пять километров пехом. По тарусской трассе поднимаюсь в гору. Срезаю путь по ощетинившемуся зеленями полю – широкому и стелющемуся мягким одеялом между дорогой, лесом и эхом колокольни храма Рождества. Оборачиваюсь на праздничный звон. Срываю робкую ячменную былинку. Кладу в рот. И чувствую будущий терпкий вкус восходящей на Николая Угодника новой жизни.
Оптинские стансы
С одной стороны он зажат малюсенькой станцией Тупик, ближайшей к краеугольной Оптиной. С другой – затерянным в сосновых лесах Шепелевом. Посередине – петляющая меж чахлых сосен и перепрыгивающая неглубокие ручьи неэлектрифицированная однопутка. Связывает калужские и тульские железнодорожные задворки. Нет-нет да и прогремит по ее стыкам товарняк с химикатами или тяжеленным литьем, пропыхтит рабочий или дрезина, а то объявится вдруг откуда ни возьмись международный. Скажем, Минск – Алма-Ата. Или так: Караганда – Брест.
Экспресс объявляется где-то в полдевятого утра, когда мы аккурат выгружаем из нашего путейского КамАЗа ломы, лопаты, модерон… Взрывает на десяток секунд благословенную тишину, дабы вновь надолго погрузить в нее намоленную округу. «Окно» в этой глуши – будь здоров. И поезда частыми нашествиями ни нас, путейцев, ни поселившуюся тут же в околооптинском сосняке братию скита во имя благоверного Дмитрия Солунского не донимают. Мы меняем здесь шпалы. Деревянные – на бетонные. Вооружение: ломы, лопаты, вилы, лапы…
Полдюжины шпал здесь, полдюжины – дальше по перегону, а там за «свистком» – еще три раза по шесть, потом дрезина сгрузит еще десятка три–четыре. Потом – еще…
– Чистим «ящики»! – звучит команда, и путь быстро расцвечивается оранжевыми гроздьями путейских жилетов, дружно нависшими над изношенными стыками.