Лось сидел, подобрав ноги, в углу дивана, — невидяще глядел на Гусева. Вот уже больше двух часов он ожидал обычного прихода Аэлиты, подходил к двери, прислушивался, — в комнатах Аэлиты было тихо. Он садился в угол дивана и ждал, когда зазвучат её шаги. Он знал: лёгкие шаги раздадутся в нём громом небесным. Она войдёт, как всегда, прекраснее, изумительнее, чем он ждал, пройдёт под озарёнными, верхними окнами; по зеркальному полу пролетит её чёрное платье. И в нём — всё дрогнет. Вселенная его души дрогнет и замрёт, как перед грозой: она входит, — женщина, жизнь.
— Лихорадка, что ли, у вас, Мстислав Сергеевич, чего уставились? Говорю — летим, всё готово. Я вас хочу Марскомом[9]
объявить. Дело — чистое.Лось опустил голову, — так впивался глазами Гусев. Спросил тихо:
— Что происходит в городе?
— Чёрт их разберёт. На улицах народу — тучи, рёв. Окна бьют.
— Слетайте, Алексей Иванович, но только нынче же ночью вернитесь. Я обещаю поддержать вас во всём, в чём хотите. Устраивайте революцию, назначайте меня комиссаром, если будет нужно — расстреляйте меня. Но сегодня, умоляю вас, — оставьте меня в покое. Согласны?
— Ладно, — сказал Гусев, — эх, от них весь беспорядок, мухи их залягай, — на седьмое небо улети и там — баба. Тфу. В полночь вернусь. Ихошка посмотрит, чтобы доносу на меня не было.
Гусев ушёл. Лось опять взял книгу, и думал:
«Чем кончится? Пройдёт мимо гроза любви? Нет, не минует. Рад он этому чувству напряжённого, смертельного ожидания, что вот-вот раскроется какой-то немыслимый свет? — Не радость, не печаль, не сон, не жажда, не утоление… То, что он испытывает, когда Аэлита рядом с ним, — именно — принятие жизни в ледяное одиночество своего тела. Он чувствует, — оно древнее, издревле поднявшееся пустым призраком, вопящее голосами всей вселенной: — жить, жить, жить. И жизнь входит в него по зеркальному полу, под сияющими окнами. Но это, ведь, тоже — сон. Пусть случится то, чего он жаждет: соединение. И жизнь возникнет в ней, в Аэлите. Она будет полна влагой, светом, осуществлением, трепетной плотью. А ему — снова: — томление, одиночество, жажда».
Никогда ещё Лось с такою ясностью не чувствовал безнадёжную жажду любви, никогда ещё так не понимал этого обмана любви, страшной подмены самого себя — женщиной: — проклятие мужского существа. Раскрыть объятие, распахнуть руки от звезды до звезды, — ждать, принять женщину. И она возьмёт всё и будет жить. А ты, любовник, отец, — как пустая тень, раскинувшая руки от звезды до звезды.
Аэлита была права: он напрасно многое узнал за это время, слишком широко раскрылось его сознание. В его теле ещё текла горячая кровь, он был весь ещё полон тревожными семенами жизни, — сын земли. Но разум определил его на тысячи лет: здесь, на иной земле, он узнал то, что ещё не нужно было знать. Разум раскрылся и, не насыщенный живой кровью, зазиял ледяной пустотой. Что раскрыл его разум? — пустыню, и там, за пределом, новые тайны.
Заставь птицу, поющую в нежном восторге, закрыв глаза, в горячем луче солнца, понять хоть краюшек мудрости человеческой, — и птица упадёт мёртвая. Мудрость, мудрость, — будь проклята: неживая пустыня.
За окном послышался протяжный свист улетающей лодки. Затем, в библиотеку просунулась голова Ихи, — позвала к столу. Лось поспешно пошёл в столовую, — белую, круглую комнату, где эти дни обедал с Аэлитой. Здесь было жарко. В высоких вазах у колонн тяжёлой духотой пахли цветы. Иха, отворачивая покрасневшие от слёз глаза, сказала:
— Вы будете обедать один, сын неба, — и прикрыла прибор Аэлиты белыми цветами.
Лось потемнел. Мрачно сел к столу. К еде не притронулся, — только щипал хлеб и выпил несколько бокалов вина. С зеркального купола, — над столом, — раздалась, как обычно во время обеда, слабая музыка. Лось стиснул челюсти.
Из глубины купола лились два голоса, — струнный и духовой: сходились, сплетались, пели о несбыточном. На высоких, замирающих звуках они расходились, — и уже низкие звуки взывали из мглы тоскующими голосами, — звали, перекликались взволнованно, и снова пели о встрече, сближались, кружились, похожие на старый, старый вальс.
Лось сидел, раздув ноздри, стиснув в кулаке узкий бокал. Иха, зайдя за колонну, уткнула лицо в край юбки, — у неё тряслись плечи. Лось бросил салфетку и встал. Томительная музыка, духота цветов, пряное вино, — всё это было совсем напрасно.
Он подошёл к Ихе:
— Могу я видеть Аэлиту?
Не открывая лица, Иха замотала рыжими волосами. Лось взял её за плечо:
— Что случилось? Она больна? Мне нужно её видеть.
Иха проскользнула под локтем у Лося и убежала. На полу у колонны осталась, — обронённая Ихошкой, — фотографическая карточка. Мокрая от слёз карточка изображала Гусева в полной боевой форме, — суконный шлем, ремни на груди, одна рука на рукояти шашки, в другой — револьвер, сзади разрывающиеся гранаты, — подписано: «Прелестной Ихошке на незабываемую память».
Лось швырнул открытку, вышел из дома и зашагал по лугу к роще. Он делал огромные прыжки, не замечал этого, бормотал: