Помнил, как ездили за грибами по выходным в Тверскую область, за 250 км от Москвы, четыре часа туда, четыре обратно. Чтобы просто посидеть на берегу реки, поглядеть на низкую приземистую церковь с проржавевшей крышей на другой стороне. Чтобы есть вкусные Ксюшины пироги с капустой и закатанные ею же в особом сладком маринаде хрустящие огурчики, запивая этот завтрак на траве горячим кофе из Ксюшиного термоса и чаем «Лапсанг сушонг» из термоса Алексея. Ксюша, смеясь, отодвигалась от него, говорила, что его чай пахнет портянками. Что она вообще понимала... в портянках?
Это были незабываемые поездки на его «тихую родину», как говорил Алексей, цитируя любимого Николая Рубцова. Они сидели расслабленные, тихо и спокойно счастливые на берегу, в том самом месте, где Алексей еще десятилетним пацаненком переплывал речку, гребя одной рукой. Как Чапаев. В другой, высоко поднятой над головой руке он держал корзинку с одеждой и кедами, связанными между собой шнурками. Переплыв стометровую речку, он быстро одевался и уходил на целый день в бескрайний сосновый лес, где собирал грибы, ел ягоды и пил ледяную воду из лесного ручья.
На исходе дня, когда солнце отбрасывало от корабельных сосен длиннющие тени, он с полной корзинкой садился на горячий от солнца сухой белый мох, вываливал из нее свои сокровища, сортировал грибы по ранжиру и аккуратно укладывал их назад, один к одному. Сначала, на самое донышко, большие, кривые и невзрачные, с отломанными шляпками, а потом самые крепенькие, самые маленькие и красивые — сверху горкой. И уже на готовый натюрморт подкладывал для красоты веточку малины с сиреневыми, набухшими соком ягодами. Каждая такая корзинка была произведением искусства.
Он знал в лесу каждую тропинку, каждый ручеек и пригорок, знал наперечет все грибные места, где растут подосиновики, где белые, где лисички, где хрустящие рыжики с зеленоватой шляпкой и рыжей каплей на срезе. Знал, где он наестся черники, где встретит змею, где — лося, где почувствует резкий, как в страшной сказке, запах настоящего зверя — медведя.
Однажды он видел на другой стороне болотца, как мишка деловито и обстоятельно поедал малину с куста. Алеша стоял как вкопанный, не в силах сдвинуться с места, завороженный этой огромной ярко-коричневой шерстяной спиной зверя метрах в тридцати — сорока от него.
Вечером, выходя из леса, он встречал сидящих на берегу в ожидании перевоза деревенских баб в платках и длинных платьях, пестревших, как одеяла, разноцветными заплатками. Рядом с ними на земле стояли трех- и пятилитровые жестяные бидоны, полные черники и голубики, которую они называли как‑то неприлично — гонобобель.
Среди них, бывало, затесывался один мужик, дед Комар (Комаров). Длинный, худой, как жердь, глухой седой старик, летом и зимой он щеголял в одной и той же гимнастерке и воинской казацкой фуражке образца 1914 года. Несмотря на старость и немощность, он имел особую военную выправку. Дед Комар воевал «на германских фронтах» Первой мировой и был «отравлен газами».
Подслеповатый дед набирал полную огромную корзину червивых и трухлявых разноцветных — желтых, красных, синих и коричневых — сыроежек, только их он и мог различить под ногами. Он кормил ими корову и теленка.
Так они все и сидели, час-другой, на крутом песчаном берегу. Дожидались, пока их заметит перевозчик Николай с ногой, сделанной из цельного куска дерева, и удосужится приплыть за ними на своей длинной и широкой, не крашеной, а лишь промасленной и вкусно пахнущей дегтем плоскодонке. Он перевозил их назад в деревню, по гривеннику с каждой бабы и бесплатно для Комара и Алеши. Перед переездом дядя Коля неизменно устраивал шоу на противоположном берегу с пританцовыванием на костыле и с протяжным криком: «А где вы зимой‑то были-и-и-и-и-и-и?».
Дядя Коля «веслил» короткими гребками, не наклоняясь ни вперед, ни назад, с прямой, как доска, спиной. Плыли минут десять, не меньше. Бабы, от которых вкусно и заманчиво пахло потом, молоком и немножко мочой, смеялись и просили Алешу спеть. Голос у него был громкий и не по-детски сильный, и он с удовольствием и растяжкой пел «Из‑за острова на (какой‑то там) стрежень», сам толком не понимая, о чем поет.
Широкая речка эхом несла его заливистое пение вниз по течению, навстречу закату. Сидящая рядом с ним баба помоложе, лет тридцати — тридцати пяти, гладила своей синей от черники рукой его жесткие кудри. Ее добрая мягкая рука, крепкий пряный женский аромат, ощущение теплоты ее богатого плотью, упругого бедра, прижимающегося к его костяшкам, — все это было одним из самых сильных сексуальных переживаний его детства.
Как хотелось ему бесконечно долго плыть в лодке с этой молодой бабой, уткнуться ей в подол и не расставаться с ней никогда! Вот это и была его «тихая родина». Эта речка, эти грибы, ягоды, этот пряный запах водорослей, медведь с играющей то жиром, то мышцами лоснящейся спиной, теплая, ароматная, молодая баба, запустившая ладонь в его шевелюру...
Теперь от всего этого остались только «тот же лес, тот же воздух и та же вода»...