Не так давно ему даже составили среднего объема речь, в которой почти на 86 процентов (его любимая цифра, так как, по последним опросам, его поддерживали 86 процентов населения страны) исключили все шипящие и свистящие. Но после двух репетиций, между полетом на дельтаплане с журавлями и чипированием полярного медведя (оба эпизода снимал сам Карен Бронтозавров в павильонах «Мосфильма»), ему показалось, что речь несколько потеряла в образности и выпуклости.
Образность. Выпуклость. Скрепы там, шмепы. Он не верил своему коллеге Штирлицу, что особенно запоминается последняя фраза. Он свято верил в то, что запоминаться должно все, что он говорит, а не только отдельные фразы. А говорил он со страной, с народом каждый день, иногда даже часами, по праздникам. Ему важно было каждое его слово, словно их высекал для него сам Бернини[66]. В общем, от затеи с шипящими пришлось отказаться.
Тем более что придворный дефектолог-логопед, посвященный в эту государственную тайну и присягнувший на Библии, Коране и Конституции хранить молчание, утверждал, что такая легкая, едва заметная шепелявость (он, как ни бился, не мог подобрать другого слова, менее обидного, поэтому произнес его быстро-быстро, как змея) скорее таит в себе плюсы, чем минусы: дополнительный шарм, узнаваемость, привыкаемость, «тепло ложится на женские ушки», «добавляет государственному образу естественную, идущую от сердца, человечность».
Конечно, по сравнению с Воеводой, у которого вообще была постоянная каша во рту, сам монарх был просто Демокрит (какое ругательное словцо), нет, Диклофенак (вообще не из той оперы). «Демосфен!» — радостно вспомнил царь-государь, когда запыхавшийся, вспотевший и раскрасневшийся Воевода показался, наконец, в дверном проеме, почти звеня от усердия невидимыми шпорами.
— Не вели казнить! — запричитал Воевода, бухаясь в ноги МБЧ и прикладываясь своими разбухшими от влажности липкими губами к перстню на одном из тонких пальцев в белой лайковой перчатке. — Вели слово молвить! Уважаемый Вадим Вадимыч, дорогой Мой Большой Человек!
МБЧ остановил Воеводу жестом и взглядом, и тот послушно потек за другой конец стола, где ему указали на стул. Жмурков, как арбитр, как царева черная тень, с тем же таинственно-задумчивым видом уселся не рядом, а чуть поодаль, сбоку от стола.
— Наслышан, наслышан, — произнес МБЧ спокойно-породистым, как ему казалось, тоном персонажа из какого-нибудь, скажем, «Горя от ума». — Киборги, киборги, киборги... Орки, орки, орки... Что это за Братство конца какое‑то?
— Кольца, — пробормотал себе под нос Жмурков.
— Именно конца, а не кольца, — почти огрызнулся МБЧ.
Он обожал острить и хотел, чтоб сразу доходило. Даже до воевод, не говоря уже о тайных советниках. Но острил он своеобразно. Ему нравилось, как окружающие смеются над его шутками, простыми и народными, всегда по делу и к месту. Так нравилось, что он сам порой не мог сдержать улыбки. МБЧ развил это чувство в курилке «конторы», где он начинал свой карьерный рост. Он не курил, но любил поторчать там, пообщаться с коллегами, как говорится, подышать сладким и приятным дымом отечества, да что греха таить, и анекдотцы послушать для общего, так сказать, развития, ну и, не в первую очередь, конечно, по роду службы в какой‑то степени.
— Дорогой МБЧ, выслу...
— Нет уж. Это вы меня выслушайте, милейший! — Ни один мускул на лице МБЧ не дрогнул. Не исключено, что уже просто не совсем мог («Ботакс-шмотакс! Придумают же евреи всякую х...ню»!). Но маленькие, близко посаженные белесые глазки налились таким свинцом, что Воевода весь сжался. И приготовился к тому, что этот расплавленный тяжелый металл прямо сейчас вот-вот зальют ему в глотку, как в ранее считавшейся формалистической и идейно чуждой, а ныне шедевром мирового кино, черно-белой гордостью отечественного кинематографа картине «Андрей Рублев». — Что там происходит, в конце концов, в этой республике, в этом доброкачественном, так сказать новообразовании, как бишь оно у вас там называется?
— ККНР, — вымолвили в унисон Воевода и Жмурков и посмотрели друг на друга.
— Красно-Каменская Народная Республика, — внес ясность Жмурков.
При дворе Жмуркова не любили и боялись. Почитали интеллигентом (читай: врагом). Этот термин использовали для отрицательной характеристики личности и к нему часто добавляли определение «гнилой». Такой уже почти столетний, устоявшийся фразеологизм — признак богатства великого языка. Несмотря на окружающую его плохо скрываемую, мягко говоря, нелюбовь, Жмурков настолько вошел в образ интеллигента, что однажды даже написал пьесу «Ноль на ноль не делится» под псевдонимом Жмуриков, чтобы никто не догадался.