С профессорами Фет знакомился преимущественно на экзаменах и запоминал их в основном по тому, добродушно или сурово они спрашивали студентов. Конечно, не все предметы представляли для слушателя одинаково скучную «болтовню». Но и те курсы, которые смогли привлечь внимание Фета, не вызывали у него ничего выходящего за пределы «любопытства», отстранённого интереса; никакая дисциплина не воспринималась им как потенциальное собственное поприще, не вызывала желания самостоятельно заняться ею. Лекции по политической экономии читал другой замечательный молодой профессор Александр Иванович Чивилев. И сама наука, и взгляд на неё, предлагавшийся лектором, тоже склонным к историческиобобщающим концепциям, заинтересовали ленивого студента: «Наука эта по математической ясности положений Смита, Мальтуса и других своих корифеев до сих пор служит мне для объяснения ежедневных передряг частного и государственного хозяйства. Заинтересованный совершенно новыми для меня точками зрения на распределение ценностей между людьми, я весьма удовлетворительно приготовился из этого предмета»{122}
. Однако на экзамене дурную службу студенту сослужила плохая посещаемость — Чивилёв, придравшись к первомуже определению своей науки, поставил единицу, из-за чего пришлось остаться на второй год.Были и другие учебные дисциплины, о которых Фет вспоминал в том же духе: «Вследствие положительной своей беспамятности я чувствовал природное отвращение к предметам, не имеющим логической связи. Но не прочь был послушать теорию красноречия или эстетику у И. И. Давыдова, историю литературы у Шевырева или разъяснение Крюковым красот Горация»{123}
. Возможно, в этих случаях употреблённое Фетом «не прочь» не совсем точно отражает степень его интереса к предметам. Тот же Крюков, видимо, подвигнул Фета на перевод оды Горация, оживив его прежнюю страсть к переложению сладкозвучных иноязычных стихов. Соединение переводческой страсти и древнего языка, на котором молодой человек отлично читал, оказалось чрезвычайно счастливым и обещало многочисленные и разнообразные плоды. Шевыревские лекции — едва ли не первый курс истории русской литературы, заслуживавший названия научного, — стал до конца жизни Фета фундаментом его представлений об истории российской словесности.Университетская наука в целом дала Фету немного — в лучшем случае любопытные или умеренно полезные сведения, — но не пристрастила к исследованиям, не определила его систему взглядов и склонности. До конца обучения он оставался посторонним — либо скучающим, либо любопытным, но духом всей этой премудрости так и не проникся, как не проникся и другим духом, царившим в это время на университетских кафедрах и в студенческих квартирах, — духом гегельянства, одним из пропагандистов которого был Грановский. Настоящее поклонение, которое в это время вызывала философия Гегеля, ярко описал Герцен, сам захваченный этим учением: «Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении „перехватывающего духа“, принимали за обиды мнения об „абсолютной личности и о её по себе бытии“. Все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах немецкой философии, где только упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней»{124}
. В такой атмосфере казалось неизбежным хотя бы поверхностное увлечение «модным учением», тем более что знакомыми Фета были главные русские гегельянцы: в комнате Аполлона Григорьева, тоже поклонявшегося Гегелю, «с великим оживлением спорил, сверкая очками и тёмными глазками, кудрявый К. Д. Кавелин», там же часто бывал «постоянно записывавший лекции и находивший ещё время давать уроки будущий историограф С. М. Соловьёв». Фет познакомился с вернувшимся из ссылки Герценом. «Слушать этого умного и остроумного человека составляло для меня величайшее наслаждение»{125}, — вспоминал он. Но даже их личное обаяние и склад ума не смогли передать Фету гегельянский энтузиазм. Споры по философским вопросам, не раз ведшиеся на его глазах поклонявшимися Гегелю ровесниками, вызывали у Фета иронию.