Во время променада, не говоря уж о прочих фигурах, когда они были практически разлучены, Павел молчал, пораженный тем, что будет танцевать с девушкой-богиней. Держать ее за пальцы рук, преклонять пред ней колено – это являлось для него верхом блаженства. А говорить… нет, он не мог говорить, ибо еще не придуманы были те слова, которые раскрыли бы всю гамму чувств, уже бушевавших или только зарождающихся в его груди. Казалось, что и его божественная партнерша испытывает нечто подобное, и более старшие и опытные в сердечных делах воспитанники училища могли это заметить. И, к слову сказать, заметили, произнеся Давыдовскому после бала слова, что «Глафира Ивановна бросала на вас, сударь, загадочные взгляды; если не влюбленные, то весьма и весьма томные». Сам Павел тоже несколько раз ловил на себе ее взгляды, но свой поспешно отводил в сторону, словно чего-то опасался, хотя мог смотреть на нее сколько угодно времени – до того она была удивительно прекрасна.
Вальс… Этот чарующий танец пришел не столь давно из Вены и вырос из весьма популярных в Чехии танцев матеник и фуриантэ. На балу они танцевали медленный вальс – ну, тот, в котором на один такт приходится три шага. Они были столь близко друг от друга, что у Давыдовского весьма некстати проснулось естество, и дабы не коснуться им живота Глаши, он был вынужден несколько отстраниться от нее. Такое увеличение расстояния между ними вызвало у партнерши Павла удивление. Она даже недоуменно посмотрела на него: как так, она же видит, что нравится ему, так почему же он держит максимальное расстояние между ними, когда можно более полно и близко ощущать тела друг друга и наслаждаться этим?
Ну что ж. Она была еще молода и не совсем знала физиологию мужчин. Вернее, не знала совсем. Иначе бы все поняла и не стала бы мысленно его осуждать. Впрочем, она и не осуждала воспитанника Императорского училища правоведения Павла Давыдовского. Так, была слегка удивлена его невольной отстраненностью. А ему просто было неловко…
Их встреча на балу закончилась тем, что он довел ее до места и срывающимся голосом поблагодарил за танец:
– Je vous remercie[1]
.Глафира в ответ смущенно опустила хорошенькую головку и сделала неглубокий реверанс.
В эту ночь он не мог заснуть. Ворочался в своей постели, вспоминал бал и ее, Глашу. Как держал ее прохладные пальцы в своей ладони, как смотрел в ее лицо и вдыхал запах ее чудных волос. И как она посмотрела на него, и в ее взгляде была симпатия – и, ей-богу, ему не почудилось, нежность.
Несколько дней Павел ходил как полоумный. В классах отвечал невпопад, был задумчив и рассеян. Почти ничего не ел. И еще стал писать стихи, что, несомненно, указывало если уж не на поэтический дар, так на состояние крайней влюбленности…
То есть налицо имелись все признаки любовной горячки – заболевания тяжелейшего, ежели не сказать смертельного.
Свои стихи он переписывал восемь раз. В конце концов, оставшись удовлетворенным рифмой и почерком, он нашел после занятий своего приятеля Рому Розена.
– Вот, – сказал Давыдовский, протягивая ему листок со стихами и краснея, верно, от макушки до пят. – Прошу вас, барон, передайте это ей…
– А что это? – спросил Розен.
– Стихи, – едва слышно промолвил Павел, и его щеки и шея из розовеющих превратились в алые.
– А кому отдать? – задал новый вопрос Розен.
– Ей, – почти шепотом произнес Давыдовский.
– Да кому – ей-то? – едва удержался от восклицания ничего не понимающий приятель. Он только что проигрался в штос и был нервически возбужден. – Выражайтесь яснее, Павел Иванович.
Давыдовский уронил голову на грудь и уже одними губами вымолвил:
– Вашей кузине, Глафире Ивановне…
Розен услышал. И все понял. Он сам с полгода назад пребывал в подобной любовной горячке – пылал страстью к начинающей актрисе Императорского Александринского театра неприступной красавице Марии Савиной. Она была замужем, ее супруг был ленив, невероятно глуп и любил выпить. Затеянное ею бракоразводное дело тянулось уже год, но не двигалось с мертвой точки. Вокруг Савиной уже начинал складываться круг поклонников, превратившийся в сонм после ее блистательного выступления в роли Елены в пьесе Потехина «Злоба дня». А после ее бенефиса в едкой комедии Потехина «Мишура» к этому сонму присоединился и Розен.