— Похоже, наш винтпатрон. Образца восемьсот девяносто первого — девятьсот тридцатого. Но откуда у них «пэка»? Разве, что «дягтерева»… Помнишь, Коля, — обращаясь к Терентьеву, — привозили трофейные после первой ночи?
— Да что удивляться, у душманов все есть. Сбежал солдат с оружием, а мало их таких? Взяли в бою… Просто купили… Ты же сам рассказывал… Неважно, каким оружием. Главное, чьими руками… Бандитскими… — с этими словами Терентьев поднялся, подошел к печке, подбросил уголь и вернулся на место.
— Я бы им показал… — лицо у Седова ожесточилось. — Жаль, Ласкин остановил. Когда Медведя положили у машины, я увидел, что из окон на втором этаже несколько афганцев грозят нам кулаками. Только прицелился — тут прапорщик крикнул. Думали ведь о том, как быстрее вынести к «бээмдэшке» Медведя. Надеялись спасти. Не за себя боялись, за него. Там и пулемет был, просто душманы его спрятали. Ничего, потом наши им дали… Офицер из полка рассказывал…
— Сань, ты был в операционной… — напомнил Седову Мартынов.
— Мы сразу Медведя положили на стол. Прибежали врачи. Тут же начали делать переливание крови, осматривать рану. Пуля вырвала на ноге кусок мяса и пошла в живот. А она была уже сплющенной… Сначала-то пробила кабину… — Седов поднес руку к глазам, смахнул навернувшиеся слезы. — Я смотрел в лицо старшего лейтенанта Медведя и ждал: ну, думаю, сейчас оно порозовеет. И вдруг слышу: «Все». Это сказал один из врачей, наверное, главный. Я не понял, что — «все». А он на нас с Ласкиным: «Выходите. Поздно, минут бы десять назад…»
— Где их было взять… — вздохнул Мартынов. — Город знаем плохо, на улицах завалы, стреляют… Мы сделали все, что могли…
— Все, что могли… — эхом отозвался Седов. — Не все мы смогли бы… Я сам видел рану. С такой не живут…
Все в палатке давно уже улеглись, уснули. Только Степанов не мог сомкнуть глаз. Он откинул полог, выбрался наружу и присел на стоявшую рядом канистру из-под соляра. В предрассветном небе плыли седые обрывки облаков, изредка набегавшие на ущербный лунный диск… Глядя на него, старший лейтенант закурил сигарету и надолго задумался…
В штабе говорили, что Медведя отправят в Витебск завтра, вернее, уже сегодня. Даже в цинковый гроб запаивать не будут. Отправят в деревянном. А из Витебска — на родную Украину, в Кременчуг… Доведется лежать Алешке Медведю дома, и высокие пирамидальные тополя будут сыпать осенью свои желтые листья на его могилу. Говорят, желтый цвет — цвет разлуки. Вечной разлуки…. Будут мыть холодные осенние дожди Алешкины кости — его ведь похоронят не в цинковом гробу, а в деревянном…
Вот светит луна, бегут по небу предутренние облака. Не будь здесь сейчас Степанова и этой палатки, все было бы точно так же. Ничего бы в природе не из-менилось. Этому небу все равно: был ли на свете Медведь, не был ли. Луна вот так же светила не одну тысячу лет назад, и будет еще светить. А Медведя нет… Будут Степанов, Иванов, Сидоров, Петров. Даже Медведь, Внук, правнук, просто однофамилец. Другой Алешка. А тот остался в восьмидесятом. И хоть будет лежать он в Красной Знаменке на Полтавщине, для Степанова и Мартынова Алешка и через двадцать лет останется в Кабуле.
«До чего жe все странно, — рассуждал Степанов. — Родился украинский мальчик, а где-то, за тысячи километров, афганский. Жили себе, росли, любили, ненавидели, радовались, печалились… И не думал, и не знал ни один из них: ни тот об этом, ни этот о том, что когда-нибудь их сведет судьба. Афганский, может, доживет еще до глубокой старости, и будет тайно или явно гордиться тем, что убил одного (а может, и не одного) кафира. А украинский к тому времени…
Посадят у могилы Медведя березку. Корни ее будут врастать все глубже и глубже… Оторвется осенью листик, полетит по ветру… А в нем — частица праха Алешки…