— Почему ты так со мною поступаешь? — тихо говорит она. — За что?
И горестно вздыхает. А потом, когда мы лежим в постели, потные и скользкие, она снимает с глаз чулочную повязку, задумавшись, пропускает чулок между пальцами и деловито говорит:
— Следующий раз на самом деле подведешь меня к окну.
По ее словам, ей хотелось, чтобы ее видели, чтобы у нее похищали и выставляли напоказ самые ее сокровенные секреты. Но я теперь спрашиваю себя, действительно ли она возлагала на алтарь нашей страсти свои секреты, или же это были просто выдумки на разные случаи? Как-то утром, когда я пришел, она была в ванной. Я постучался, но она не услышала или не пожелала услышать. Тогда я тихо открыл дверь и вошел. Она сидела на краю ванны, поставив перед собой на раковину треснутое зеркало, и протирала ваткой лицо. На меня она не взглянула, только замерла на секунду и собрала губы, пресекая улыбку. На ней была широкая рубаха, а волосы закручены в полотенце. Лицо без косметики походило на бесцветную шаманскую маску. Не произнеся ни слова, я остановился, прислонившись спиной к двери, и чуть дыша смотрел на нее. В белесом свете матового окна колыхался пар, резкий запах какого-то снадобья напомнил мне детство и маму. Покончив с лицом, А. поднялась, размотала полотенце и стала энергично вытирать волосы, время от времени встряхивая головой и наклоняя ее вбок, как будто в ухо попала вода. Случайно в зеркале наши глаза встретились, но она сразу же отвела невидящий взгляд. Потом, щупая одной рукой еще влажные волосы, другой задрала рубаху, уселась на унитаз и замерла, сосредоточенно глядя перед собой в одну точку, как зверюшка, задержавшаяся на лесной тропе, чтобы пометить свой след. Вот на лице ее отразилось усилие. Готово. Она дважды быстро подтерлась, встала. Всхлипнул и обрушился водопадом бачок. Ко мне дошел ее запах, едкий, пряный, теплый. Слегка затошнило. Она повернула кран газовой колонки, бросила мне через плечо: «Спички есть?» Мне хотелось спросить, всегда ли она подтирается левой рукой, или это тоже притворство, но я не спросил, не хватило духу.
Да и не подходящее это слово — притворство. Правильно было бы сказать, что она просто еще не сформировалась. Не существует, а только становится. Так я о ней думал. Всякий ее поступок был попыткой самоопределения. Я сказал, что это она изобретала наши игры и устанавливала правила, но на самом деле ее кажущаяся власть была не более чем каприз ребенка. На улице она вдруг толкала меня локтем в бок и, сощурив глаза, смотрела вслед проходящей женщине. «Волосы, — говорила она мне, не разжимая рта. — Цвет совершенно как мой, ты заметил?» Дергала меня за рукав, сердилась. «Ты что, слепой?» Роясь в скопившихся грудах древнего хлама (наше любимое занятие), мы как-то наткнулись на заплесневелый том эротических иллюстраций XVIII века (сейчас мне вдруг пришло в голову: не сама ли она его и подложила?). Она рассматривала их часами. «Посмотри, — говорила, указывая на какую-нибудь непристойно распластавшуюся фигуру. — Правда на меня похожа?» И отвернувшись от книги, заглядывала мне в лицо, бедная моя Жюстина[7], с трогательной настойчивостью ища в нем окончательных подтверждений… чего? Подлинности, наверно. Однако для своих все более изощренных, фантастических упражнений мы возвели поддельное вместилище, хрупкий театр иллюзий, даривших нам самые яростные и драгоценные секунды мрачного наслаждения. Какой пронзительный, темный и нежный восторг испытывал я, когда среди судорог страсти она выкрикивала мое ненастоящее, мое фальшивое имя, и на какой-то миг призрак моего другого, отброшенного Я присоединялся к нашим задышливым усилиям, и это уже был секс втроем.
Ты не будешь смеяться, если я скажу, что по-прежнему считаю нас целомудренными? В какие бы гадкие и даже опасные игры мы ни играли, в них все равно оставалось что-то детское. Хотя нет, не так, детство не целомудренное, оно просто несведущее; а мы знали, что делаем. Как ни парадоксально, может быть, это звучит, но, на мой взгляд, как раз само это знание придавало нашим действиям безгрешную, до-грешную легкость. Как все любовники, мы, я по крайней мере (ведь не мог же я знать, что чувствуешь ты) верил, что в наших отношениях есть что-то, чего до нас на свете не было. Не великое, конечно, я же не Рильке, а ты не Гаспара Стампа[8], но что-то такое, что выше себялюбивой плоти, выше даже, чем мы друг для друга, что трепещет и остается, как остается стрела на натянутой тетиве, прежде чем обратиться в чистый полет. Но остается и тогда.