В любом случае, едва переводчики замолкли, Теодрос вскричал в безумном гневе:
— Никуда он не поедет! Взять его! Заковать в кандалы! А попытается убежать — поймать и убить!
Отважный «рас»[242]
(полковник), которому был адресован приказ, отправился на другой склон холма, где стоял полубатальон солдат.— Это еще что? — рассвирепел негус. — Пятьсот человек, чтобы арестовать одного?
— Глядите, государь, — возразил трепещущий рас, — у него что-то блестит в руках (это сверкал в закатных лучах галун консульской треуголки). — Вдруг это такая машинка, что всех нас убьет?
— Дукоро! (Идиот!) Ты еще скажи, что он убивает взглядом!.. Вот тебе шесть человек — и взять его!
Солдаты вместе с тремя переводчиками подошли к Лежану, который, стоя в отдалении, ничего не слышал и не подозревал. Он не насторожился даже тогда, когда услышал, что эфиопы шепчутся между собой:
— Пистолеты при нем?
Переводчики подошли к консулу и пробормотали нечто невразумительное; между тем солдаты зашли за спину и набросились на Гийома: один так сильно обхватил руками, что чуть не задушил, двое вырвали шляпу и шпагу, еще двое схватили за руки. Лежан, не столько испугавшись, сколько рассердившись, резко спросил одного из переводчиков, некоего Кьёзлена:
— Что это значит?
Тот, дрожа как лист, пролепетал:
— Не обращайте внимания, господин консул, не обращайте внимания…
Ничего лучше он не придумал…
Лежана силой потащили за холм; вместе с ним схватили и ординарца-нубийца[243]
. За императорским шатром консула усадили на большой камень.До сих пор он никак не мог взять в толк смысл грубостей. Все стало ясно, когда принесли длинную цепь с тяжелыми кандальными кольцами и офицер, просунув в кольцо его руку, стал камнем заковывать кандалы.
«Едва ли кому из моих читателей, — пишет по этому поводу Гийом Лежан, — знакомо это ощущение — более нравственное, чем физическое, — когда у вас в ушах, во всей плоти отдаются удары молота, гремящего о кандалы! Эти отрывистые удары громовыми раскатами гремят в мозгу; вы не поверите, как это бесит и мучит. Сперва я вскипел, но вскоре совершенно успокоился. Рассуждать не было сил, однако я вспомнил о трех вещах: моей невиновности, официальном ранге и о месте страны, представляемой мною, в семье народов. Я понял, что здесь, как это часто бывает, положение оскорбленного намного выгодней, чем положение того, кто оскорбил. Поэтому я хладнокровно и даже (поверите ли?) с любопытством наблюдал за всеми подробностями отвратительной операции. Когда с моим кольцом покончили, ко мне приковали беднягу, головой отвечавшего, что я не убегу, и меня прямо в парадном мундире отвели в палатку, раскинутую неподалеку, в пятнадцати шагах. Вокруг палатки тотчас встали вооруженные стражи; дюжина из них засела внутри.
Читатель простит мне, что я опущу подробности суточного пребывания в кандалах. Без слов ясно, как тяжко мне было ежесекундно ощущать присутствие скованного со мною человека!
На другое утро тот добился от начальника караула — неплохого, в общем-то, парня, — чтобы нам позволили пару часов передохнуть. Сначала сильно полегчало, но потом мне пришлось еще хуже. Я жестоко расплатился за одну свою особенность, которая меня и раньше-то не радовала: маленькая рука. Сокандальник мой так и так старался устроить, чтобы она не выскочила из наручника, и наконец на всякий случай так зажал, что при каждом движении железо впивалось мне в руку.
Тяжелей всего было осознавать, что меня совсем оставили слуги и европейцы-переводчики. В каком страхе жили белые при дворе я знал — правду о слугах узнал позже. При мне служил драгоман[244]
Авва-Хайле. Он был священник или что-то в этом роде и некогда отсидел три года в кандалах как будто бы за веру. Я держал его из сострадания к перенесенным мучениям. Теперь он пригрозил всем слугам, что негус на них прогневается, если они останутся на службе у опального. Драгоман поступил так из холопства и природной злобы — я не встречал в Абиссинии другого такого мерзавца.Люди испугались и спрятались в лесу, но все-таки не поверили Авве-Хайле. Они навели справки и узнали, что негус и думать о них забыл. Тогда они опять пришли ко мне. Вечером первого дня, когда полог шатра приподнялся и я увидел лица верных слуг, ко мне вернулась надежда.
Я еще рассчитывал на то, что негус поведет себя как свойственно пьяному человеку. В кротком вежливом, но сухом письме, написанном по-английски, я потребовал от него объяснений. Тюремщик мой обещал передать письмо и сдержал слово. Вскоре к моей палатке понуро, как на похоронах, подошли три переводчика. Им велено было сказать мне, что я получу свободу в обмен на честное слово не выезжать из Гафата, пока не вернется гонец, отправленный Теодросом в Массауа, и обещание дружбы с негусом. Я хотел было поторговаться, но один из переводчиков уговорил меня дать требуемое слово и меня отпустили».