«Гошенька, милый!
Ты не представляешь, как тяжело писать мне эти строчки. Ты оказался прав… Я действительно слабая женщина и, наверное, слишком добрая русская баба, а мой муж в тот самый вечер был чересчур жалок, и я не устояла… Но ты мне все равно дороже жизни. Ты можешь сказать, что это банально и пошло. Но мне это сейчас безразлично. Для того чтобы все понять, надо быть женщиной, да еще в моей собственной шкуре… Я приехала сюда для того, чтобы повидать тебя, рассказать… рассказать, что дочь не твоя! Она моя, моя от пальчиков до волос! Я приехала не потому, чтобы вымолить у тебя прощение, – хотелось повидать тебя и все сказать в лицо, но у меня не хватило сил. Когда я тебя увидела со стороны, то поняла, что приезжать сюда мне не следовало. Эту глупую записку я могла доверить почте, а теперь доверяю Марии Карповне.
Прощай, милый, будь счастлив, мы квиты…
У Агафона зарябило в глазах. Смяв письмо, он швырнул его на стол. Под потолком в дрожащем свете электролампы бились ночные бабочки. Агафону казалось, что его оскорбили, унизили, мало того – обокрали, раздели догола и выпустили на народ. А он еще карточку отдал Ульяне, а она еще плакала… Сердце то порывисто замирало, то гулко и тяжело отстукивало мгновения. Боль была настолько сильной, что избыть ее сразу невозможно. Пиджак он медленно повесил на гвоздь. С трудом снятый с ноги резиновый сапог грузно упал на пол, и шум разбудил соседей.
– Что случилось, Агафон Андрияныч? – высунув из окна тощую полураздетую фигуру, спросила Мария Петровна, жившая здесь же, за перегородкой.
– Ничего, Мария Петровна, – ответил Агафон и с яростью закрыл окно.
Испуганный голос Марии Петровны был очень кстати. Он вовремя притушил отчаянную вспышку горечи. Гошка, весь во власти этого душевного потрясения, прислонился лбом к косяку. Сегодняшний день щедро дарил ему радостную и в то же время немножко тревожную полноту счастья, к которому тайно прибавлялась глубоко упрятанная гордость отцовства, неожиданно признанная даже Ульяной. Только она, эта бескорыстная счастливая мечтательница, была способна осыпать своими сердечными милостями все живое на земле, начиная от муравья и кончая чужим ребенком. Даже улыбка на ее по-детски скривленных губах, когда она разглядывала фотографию, собираясь заплакать, и затуманенная синева опечаленных глаз позволили ему угадать то, в чем он сам был не очень уверен. Странным и удивительным было то, что его так называемое отцовство для нее не явилось чем-то порочным, мрачным и как будто вовсе не предвещало никаких сложностей в их взаимоотношениях. Агафону и в голову не приходило, что развитие отцовского чувства к той маленькой, да еще за глаза, по первой фотографии, – штука тонкая и психологически очень сложная. Тут брала верх его природная доброта, и пока ничего больше. У Ульяны, как у всякой женщины, преобладало материнское чувство. Агафон не раз наблюдал, как при виде любого ребенка поразительно менялось ее лицо, оно делалось неожиданно радостным, веселым, полным чудесного лукавства и открытой нежности. В каждом, самом малейшем движении души была ее, Ульянина, только ей одной присущая линия. Как теперь выяснилось, у Зинаиды Павловны тоже была «своя» собственная линия и дочка, принадлежавшая ей «от пальчиков до волос». А где же все-таки его, Гошкина, линия?
Захлопнув окно, Агафон присел на смятую постель и первый раз в жизни задумался над своей линией. Ему было видно, как от дома напротив поперек улицы стлалась лохматая темно-зеленая лунная тень, холодно касаясь густо запыленного подорожника. Луна ярко освещала дорожную колею, четко выделяя рубцы автомобильных и тракторных шин. Здесь тоже обнажились очень ясные линии.