Ее ожидание – словно сквозняк – пронеслось и пропало в пролете между этажами. Ушло, растворилось в обжитом воздухе ведомственного подъезда. Она пожала плечами в каракулевой шубке и побежала вниз по лестнице: Канделаки хоть и опаздывает, но не стоит испытывать судьбу – ей в первый раз дали главную партию.
Когда она обернулась, чтобы идти вниз, ей показалось, будто зеленоглазый красавец протянул руку. Катя быстро – на ходу – взглянула назад, но лестница была пуста. Катя Никольская вздохнула о чем-то неслучившемся и поспешила в театр: ее ждала новая роль.
Эпилог
Агафонкин не сразу понял, что разговаривают с ним. Он не привык, чтобы с ним разговаривали: постоялицы Дома ветеранов сцены редко обращались к нему, поскольку он мало что знал. А что знал, не мог разъяснить.
– Молодой человек, – повторила красивая старая дама с подкрашенными голубым волосами в длинном, блестящем мягким матовым блеском пальто, –
Агафонкин знал, как пройти в третий корпус, но не умел объяснить. Надо было по стеклянному переходу, где свет с улицы набегал, как морская волна, лизал гладкое стекло, просился внутрь, хотел войти, залить собою длинный туннель, потом повернуть – там стена еще неровно покрашена, и в этой щербатинке жил, прятался от людей застенчивый желтый паук, и вот он – коридор в третий корпус, но как про это скажешь? Как все это назвать? Много слов, и слова эти сложные. Он бы показал, но ему еще пол мыть в столовой.
– Мама, – высокий, полноватый мужчина лет пятидесяти погладил старую даму по рукаву красивого ворсистого пальто. – Он, кажется, не… очень, – понизил голос мужчина, – не очень соображает.
Агафонкин и сам знал, что не очень: понимать-то он почти все понимал; ответить, объяснить было сложно.
Люди думали, что мир обозначен словами. Люди договорились о том, как все назовут, и превратили мир в его названия. Только когда они договаривались, Агафонкину про это никто не сказал, и он жил в другом мире, где ничто не имело закрепленных имен. Каждый раз он видел все заново и обозначал предметы исходившим от них теплым дрожанием или холодным мерцанием, как от стекол.
Стекла, например, Агафонкин называл для себя каждый раз по-другому, потому что каждый раз в них стоял другой свет. Мир Агафонкина не был назван и оттого мертв – застывшие слова; его мир жил и менялся, поэтому и назвать, заковать в слова этот мир было нельзя. Нечего и пытаться.
– Саша, – старая дама нетерпеливо встряхнула голубоватыми волосами, – мы должны найти кого-то другого. Кто знает.
“Найдешь, как же, – подумал Агафонкин. – Старушки сейчас к ужину готовятся, прихорашиваются, а медсестры раскладывают лекарства – вечерний прием”. Он думал хорошо, гладко –
– Это… – Агафонкин отпустил швабру, стоявшую в красном ведре на колесиках – недавно выдали, а то раньше нужно было носить. – Это… – Он поманил красивую старую женщину и ее сына в дорогом костюме. –
Он запутался, как обычно, когда хотел что-то сказать. Агафонкин пошел по направлению к стеклянному переходу и, повернувшись, поманил даму с красивой блестящей сумкой и сына с большим пакетом за собой: проще показать.
– Саша! Саша! Он нас туда отведет! – воскликнула дама.
– Мама, я не знаю… он, кажется… не очень понимает, – покачал головой сын Саша. – Нужно найти кого-то еще, – и он обернулся, надеясь найти знающих людей в пустом коридоре.
Его мама, однако, уже шла за Агафонкиным, стараясь не отставать и рассказывая о том, что они пришли навестить ее старую подругу по театру, –
Ему нравилось жить в Доме ветеранов: повторяющийся, раз навсегда заведенный порядок работы: с утра протереть полы влажной тряпкой, затем помочь теткам на кухне разгрузить машину с продуктами, а после обеда вымыть еще раз пол в столовой и обмести сухой тряпкой пыль с подоконников и длинных блестящих лестничных перил. Раньше с ним работал один нерусский – с узкими черными блестящими глазами и шрамом на левой щеке, но его что-то давно не было; видать, уволился – денег платили мало.
Агафонкину-то хватало: он ни на что особое не тратился.