Через четыре дня — опять площадь у Московского вокзала. «Сапсан» в обратную сторону. Только багажа в два раза больше. Знакомые попросили доставить в Москву немаленькие коробки. Ищу на вокзале носильщика. Дал три круга, заглянул под все лестницы. Нет носильщиков.
Наконец выкатывается откуда ни возьмись здоровенный такой мужик с телегой. Куртка на морозе распахнута, пар изо рта, рыжие усы, красная морда, жетон на груди. «А где раньше-то был?» — перебивает он меня вопросом.
Медленно, очень медленно, с десятью остановками доходим до гостиницы. Выволакиваю свою гору вещей на крыльцо и слышу: «Три тысячи».
Приходит прозрение. Гнида. До поезда десять минут. Идти в общей сложности метров триста, однако вариантов у меня нет. Он знал это с самого начала. И пялится, довольно улыбаясь: «Так чё? Надумал?»
…Города берёт не смелость. Города берёт ненависть. К усатой, сытой, рыжей морде, например.
На глазах у носильщика закидываю все сумки и коробки себе на горб, штатив беру, кажется, в зубы, и, покачиваясь, ползу через площадь. Носильщик ничуть не смущается. Катится за мной. В шаге. Просто ждёт, когда сломаюсь. Оглядываюсь. Идёт. Сто метров. Не отстаёт. Двести. Прилип, гад. Собираю последние силы и выбрасываюсь, как рыба, на ступени вокзала. Носильщик, убедившись, что выиграл-таки я, насвистывая, отправляется искать следующего лоха.
Но радоваться нечему. Через пять минут отправление, а передо мной ещё забитый народом зал ожидания и длиннющий перрон. Сил нет. От попытки сделать хотя бы шаг темнеет в глазах.
И тут Господь посылает мне навстречу ангелов… Трёх таджиков — в одинаковых гастарбайтерских куртках и спортивных штанах. «Эй, — кричу, — слышь, эй ты, помоги!»
Таджики подхватывают сумки. Мы плывём через толпу. Впереди мои вещи, за ними — я со своим эксклюзивным штативом из Гуанчжоу. Понимаю, что таджикам достаточно сделать несколько шагов в разные стороны и — прощайте, драгоценные сумки. Кричу: «Эй, ты и ты, идите так, чтобы я вас видел! Да, вот так, вот так, вот так! Хорошо!»
Втиснулся в вагон, выдохнул: случилось чудо. Не надо покупать новый билет, не надо искать на морозе гостиницу. Домой! Поезд шипит, вот-вот тронется.
Выскакиваю к таджикам, из рук валятся мятые купюры, которые я пытаюсь им всучить. В ответ вдруг слышу: «Брат, убери это. Ты не понял. Мы не гастарбайтеры. Мы — пассажиры. Тоже домой едем».
На табло, что висит над соседним перроном, сквозь метель и катящийся по лицу пот различаю слово «Душанбе».
Таджики смеются и уходят. «С Новым Годом, брат!»
Бессовестный мозг автоматом выхватывает из памяти балабановское: «Не брат ты мне…» и далее по тексту. Смешно и стыдно.
Распихиваю по карманам жёваные сотки. Таджики скрываются за поворотом — вместе с вокзалом, вместе с городом, в котором всё это случилось.
Мне кажется, в каждом из нас умещается и рыжий носильщик, и старушка-часовой. И рыжий носильщик, я думаю, тоже носит в себе крохотную старушку. Которая однажды не позволит ему пройти мимо человека, лежащего на снегу со взглядом, уставленным в небо.
Бесконечное шарли-мырли
Вот долго думал, стоит ли что-то писать про это бесконечное шарли-мырли. Донбасс как-то, знаете, временами парализует, делает бессмысленным все остальное. Даже общечеловеческое. Особенно общечеловеческое. Но попалась на глаза свежая статья Криса Хеджеса, большого американского журналиста, лауреата Пулитцеровской премии к тому же, бывшего собкора НЙТ на Ближнем Востоке, изгнанного в свое время редакцией за непримиримую антивоенную позицию. Я вспомнил, как в 2012, работая над Планетой Вавилон, пришел к Хеджесу в библиотеку Филадельфии, где он представлял книжку Days Of Destruction, Days of Revolt (вот она на полке, с автографом). А чуть позже, уже вооруженный книжкой, я оказался на противоположном от Филадельфии берегу реки Делавер, в городе Кэмден, которому Хеджес посвятил несколько глав. И вот, помню, идет ливень, надвигается ураган Сэнди, а мы с одним из героев книги, семидесятилетним отцом Майклом Дойлом, католическим священником, сосланным за свои левые взгляды в Кэмден чуть ли не полвека назад, вместо интервью сидим в подвале у какой-то отчаянно смелой старухи и пытаемся починить ей электрический щиток. Щиток при этом медленно заливает водой. Старуха и сам Дойл, возможно, последние белые лица на ближайшие десять квадратных километров. Но оба отказываются покидать этот самый криминогенный в США город. По идейным, видите ли, соображениям. В Америке встречаются люди. И их немало. Мне нечего сказать про Шарли. За меня все сказал Хеджес. Я лишь наспех перевел это на русский язык.