Еще один день бродили с ангелом по городу. Еще один сон о женщине, стоящей в ногах моей кровати. И тут я наконец проснулся — через столько лет — и понял, каково бывало Джошуа хотя бы временами ощущать себя единственным в своем роде. Я знаю, Джош снова и снова твердил: он — сын человеческий, родился от женщины, один из нас. От прочих его отличала только отцовская линия. Теперь, поскольку я практически уверен, что единственный топчу землю ровно так же, как топтал ее два тысячелетия назад, у меня возникает острое чувство собственной уникальности: вот, значит, каково быть единственным и неповторимым. Одиноко. Поэтому Джошуа так часто уходил в горы и так долго оставался с тем существом.
Прошлой ночью мне приснилось, что ангел разговаривает с кем-то у нас в номере. Во сне я слышал его голос:
— Может, лучше просто его убить, когда закончит? Свернуть шею и сунуть в канализационный люк.
Странно: в ангельском голосе не чувствовалось злобы. Напротив, звучал он очень несчастным. Потому я и догадался, что это сон.
Никогда не думал, что обрадуюсь возвращению в монастырь, но после целого дня в снегу промозглые каменные стены и темные коридоры оказались желанны, как пылающий очаг. Половину собранного риса мы тут же сварили, упаковали в бамбуковые трубки в ладонь шириной и длиной с человеческую ногу, а половину корнеплодов из хранилища сложили в мешки, добавили соль и трубки поменьше, с холодным чаем. Времени хватило лишь согреться у кухонных очагов, а затем Гаспар нагрузил нас трубками и мешками и вывел в горы. Я ни разу не замечал, чтобы другие монахи, уходя на тайную медитацию, брали с собой столько еды. Нам и за четыре-пять дней столько не съесть. Почему тогда нас с Джошем заставляли поститься?
Идти в горы какое-то время было легко — весь снег с тропы сдуло. Трудно стало, лишь когда мы выбрались на плоскогорье, где паслись яки, и намело огромные сугробы. По очереди мы торили в них тропу.
Чем выше, тем жиже воздух, и даже хорошо подготовленным монахам приходилось все чаще останавливаться и отдуваться. Наши тоги и гетры пронизывало ветром так, словно их вообще не было. Воздуха не хватало, однако его перемещение студило до кости. Наверное, в этом имелась какая-то ирония, но мне трудно было ее оценить.
Я сказал:
— Ну почему ты не мог сходить к ребе и выучиться на Мессию, как все нормальные люди? Ты помнишь в сказаниях о Моисее какой-нибудь снег? Нет. Господь что — предстал пред Моисеем в облике снежного сугроба? Вряд ли. Илия вознесся на небо в колеснице изо льда?' Не-а. Даниил вышел невредимым из метели? Нет. Наш народ — люди огня, Джошуа, не льда. Я не помню во всей Торе ни одного снегопада. Господь, вероятно, вообще не появляется в таких местах, где снег идет. Это большая ошибка, не следовало нам сюда приезжать. Как только все это закончится, мы должны отправиться домой, и в заключение хочу сказать, что ног своих я уже не чувствую.
У меня перехватило дыхание, и я закашлялся.
— Даниил не из огня вышел невредимым, — спокойно заметил Джошуа.
— Разве он в этом виноват? Там наверняка все равно тепло было.
— Он вышел невредимым из львиного рва.
— Здесь, — прервал нашу дискуссию Гаспар. Свои котомки он опустил на снег и сел сам.
— Где? — спросил я.
Мы оказались под низко нависающим карнизом: ветром под него не задувало, снег тоже вроде не падал, но едва ли этот навес мог считаться укрытием от непогоды. Однако остальные монахи, включая Джоша, сбросили котомки и уселись как для медитации, сложив руки в мудру жертвенного сострадания. (Вот странно: у современных людей тот же самый жест означает «о'кей». Поневоле задумаешься.)
— Мы не можем быть здесь. Здесь нет никакого здесь, — сказал я.
— Вот именно, — подтвердил Гаспар. — Поразмысли над этим.
Я тоже сел.