На первый взгляд кажется безнадежным воодушевить многих современных людей такой абстрактной ценностью, как научная истина. Она кажется слишком далекой от жизни, слишком бескровной, чтобы успешно конкурировать с такими пугалами, как фикция некоей угрозы своему сообществу со стороны некоего врага, которые всегда были в руках искусных демагогов безотказным средством провоцировать массовое воодушевление. Однако при ближайшем рассмотрении в справедливости этого пессимистического мнения можно усомниться. Истина, в отличие от пугал, – не фикция. Естествознание есть не что иное, как использование здравого человеческого разума, и оно никоим образом не далеко от жизни. Гораздо легче сказать правду, чем соткать паутину лжи, которая не выдала бы себя внутренними противоречиями. «Ведь разум, здравый смысл видны без всяких ухищрений».
Научная истина в большей степени, чем любая другая культурная ценность, является коллективной собственностью всего человечества, потому что она не создана человеческим мозгом, как искусство или философия (философия – это тоже «поэзия», в высочайшем и благороднейшем смысле греческого слова πoιειν – «создавать, творить»). Научную истину человеческий мозг не сотворил, а отвоевал у окружающей внесубъективной действительности. А поскольку действительность для всех людей одна и та же, научные исследования по все стороны всех политических занавесов всегда с надежным согласием обнаруживают одно и то же. Если исследователь хоть немного сфальсифицирует результаты в духе своих политических убеждений – что может быть сделано бессознательно и вполне bona fide[48], – то действительность просто скажет «нет»: попытка применить такие результаты на практике будет безуспешна. Примером может служить существовавшая одно время на Востоке генетическая школа, придерживавшаяся теории наследования приобретенных признаков. Это делалось, несомненно, по политическим соображениям – как можно надеяться, неосознанным. Все, кто верил в единство научной истины, были этим глубоко встревожены. Теперь об этой теории забыли, мнения генетиков всего мира снова совпали. Это, разумеется, всего лишь маленькая частичная победа, но это победа истины и тем самым основание для высокого воодушевления.
Многие жалуются на рассудочность нашего времени и глубокий скепсис нашей молодежи. Но то и другое, как я твердо верю и надеюсь, возникает из здоровой в своей основе самозащиты от искусственных идеалов, от запускающей воодушевление бутафории, на удочку которой так злополучно попадались люди, особенно молодые, в недавнем прошлом. Я полагаю, что эту трезвость как раз и следует использовать для проповеди таких истин, которые, столкнувшись с упорным недоверием, могут быть доказаны с помощью чисел; перед ними вынужден капитулировать любой скепсис. Наука – не мистическое учение и не черная магия, методы ее усвоения просты. Я думаю, что именно трезвых скептиков можно воодушевить доказуемой истиной и всем, что она с собой несет.
Но все же, хотя человека безусловно можно воодушевить абстрактной истиной, это несколько сухой идеал, и хорошо, что к ее защите можно привлечь другую, уж никак не сухую форму человеческого поведения – смех. У смеха много общего с воодушевлением; он также является формой инстинктивного поведения, также произошел от агрессии, а главное – выполняет ту же социальную функцию. Подобно воодушевлению одной и той же ценностью, смех по одному и тому же поводу порождает чувство братской общности. Если люди могут вместе смеяться, это не только предпосылка настоящей дружбы, но уже почти первый шаг к ее возникновению. Как мы знаем из главы «Привычка, церемония и колдовство», смех, вероятно, возник путем ритуализации из переориентированного угрожающего движения – в точности так же, как триумфальный крик гусей. Так же, как триумфальный крик и воодушевление, смех не только объединяет, но и направляет острие агрессии на посторонних. Тот, кто не может смеяться вместе с остальными, чувствует себя «исключенным», даже если смеются вовсе не над ним или вообще ни над кем и ни над чем. А когда кого-нибудь высмеивают, агрессивная составляющая смеха и его аналогия с определенной формой триумфального крика проявляются еще более отчетливо.
Но смех – специфически человеческий акт в более высоком смысле, чем воодушевление. И в отношении формы и в отношении функции он выше поднялся над угрожающей мимикой, которая еще содержится в обеих этих формах поведения. Даже при наивысшей интенсивности смеха – в отличие от воодушевления – нет опасности, что первоначальная агрессия прорвется и приведет к действительному нападению. Собаки, которые лают, иногда все-таки кусаются, но люди, которые смеются, не стреляют никогда! И хотя моторика смеха более спонтанна и более инстинктивна, чем моторика воодушевления, запускающие его механизмы более избирательны и легче поддаются контролю разума. Смех никогда не лишает человека способности к критике.