Лежа на кровати, Элизабет размышляет о той сцене, пытается понять ее смысл. Даже странно, что, будь слова возможны, она могла бы спросить Дженни о том дне, и Дженни наверняка бы вспомнила, а может, даже вспомнила бы взгляд Элизабет из окна, если, конечно, его заметила.
Но час спустя, когда Дженни приходит с занятий, Элизабет не двигается, не говорит, не дышит, делает вид – даже для себя самой, – что ее тут нет.
Вдруг что-то ложится на ее кровать. Она поворачивает голову. На самом краешке тонкого матраса – стопка листов. Элизабет долго смотрит на нее, затем придвигает поближе. В верхнем углу первого листа синей прописью:
В тусклом свете прикроватной лампы она всю ночь листает распечатки. Это подборка стихов – в основном Байрон и Китс, – к которым Эйбрам и Дамьяни добавили пару статей о литературе того периода. Элизабет не читает стихи. Она изучает каждое слово на полях, пытаясь представить, как эти слова пишет та, кого много лет назад вели под руки, полуживую, по желтой полосе. От самой Дженни в надписях ни следа, даже ее почерк – всего лишь отголосок чужих слов.
Элизабет закрывает глаза. Пытается найти в себе силы, пробудить хоть каплю интереса к стихам, которые должна читать, но они не вызывают у нее никаких чувств. Единственное, что ее трогает, – это написанные Дженни слова.
После мучительных раздумий Элизабет пишет на чистом листе бумаги одну фразу:
Знает, конечно. Она могла бы написать так:
Проходят месяцы. Укореняется новый уклад. По четвергам, когда Дженни на занятиях, Элизабет идет в комнату отдыха вместе с остальными, потому что находиться наедине со своими мыслями невыносимо. Она сидит в конце зала, у фортепиано, и наблюдает, как все, кроме четырнадцати избранных, смотрят телевизор. Две клавиши на фортепиано сломаны, две соседние, до и ре, и ей нравится поднимать и опускать их, глядя для виду в телеэкран. Никто этого не замечает, никому нет дела. Хотя все так хотели фортепиано, никто на нем не играет. Поднимать и опускать клавиши приятно. Оказывается, оседая, они издают слабый звук. Деревянный, очень тихий, но с намеком на почти задетую струну. Когда ее пальцы снова и снова поднимают и опускают эти две сломанные клавиши – желтоватые, тяжелые, гладкие, – освобождая музыку из плена, ее охватывает тайная радость.
Остальные вечера она проводит в камере. Там она пишет стихи, которые словно бы сочинил кто-то другой о ком-то, кто совсем на нее не похож. Получается натужно, с небольшими отличиями от ее обычного стиля, с какой-то скованностью в словах.
Поэзия не приносит ей удовольствия. А поскольку собственные стихи кажутся ей чужими, их не так-то сложно подписывать «Дженни Митчелл».
Дженни сдает ее работы от своего имени, а потом они возвращаются к Элизабет с менторской похвалой и деликатной критикой Эйбрама и Дамьяни. К одному стихотворению сверху приписано:
Почерк мистера Эйбрама. Неряшливый, извиняющийся, будто каждая черточка каждой буквы шлепнулась на страницу случайно.