Потом вспышка температуры, прошёл ложный слух — перитонит. Но температура выровнялась, вспышку дали лёгкие, как следствие общего наркоза. Появился аппетит, и, наконец, он уже съел яйцо, бульон, и все съеденное не попросилось обратно. Крепла надежда! Дау сказал: «Кирилл Семёнович, а я, кажется, выскочил!». И боли, боли с первых дней сознания державшие его шесть лет и три месяца, не прекращавшиеся ни днём, ни ночью, боли, наконец, исчезли. Исчезли и ложные позывы в туалет. Слишком поздно наступил момент, когда все уже убедились, что боли в животе были органические. А не мозговые!
…На восьмой день в субботу были сняты швы. Дау сказал Кириллу Семёновичу:
— Кирилл Семёнович, я уже себя хорошо чувствую. Идите домой, отдохните. Вы же здесь из-за меня извелись.
— Нет, Дау, я ещё не могу уйти. Дау, я сам знаю, когда мне уйти.
Но 31 марта Даунькина палата встретила меня плотно закрытой дверью.
— Что случилось?
— Срочный консилиум. Приехал Вишневский.
Без сил опустилась в кресло.
Кто-то принёс мне сердечные капли. Как медленно тянулось время.
Наконец из палаты вышли Вишневский, Бочаров и Арапов. Их лица сказали все! Войти в палату — не могу. Не могу встретить пытливый взгляд Дау. Нет, охватившее меня отчаяние снять с лица невозможно! Он сразу увидит в моих глазах свой приговор. Нет никаких сил переступить порог палаты Дау.
Главврач больницы Академии наук Григорьев был на высоте. Больной был обеспечен всем, ни в чем, ни к кому у меня не могло быть претензий. И по сей день я испытываю глубокую благодарность к Григорьеву и Симоняну. Медики сделали все возможное! Но выстрелил тот тромб, из той вены, от того тромбофлебита, который академик Ландау получил из-за отмороженной ноги, когда 25 декабря 1964 года он по устному приказу вице-президента Академии наук СССР Миллионщикова был насильно выдворен из больницы в разгар зимы.
31 марта, уже темно. Я дома, рядом Гарик. Я, кажется, не теряла сознания, но ничего не помню. Помню только глубокую печаль на лицах Вишневского, Бочарова и Арапова!
— Гарик, ты сегодня заходил в палату к папе?
— Нет, мама. Я не смог.
— Гаренька, я тоже не смогла.
Сегодня 1 апреля 1968 года. Сегодня понедельник. Сегодня 8-й день после операции. Сегодня первый день, когда кончились мои силы. В больницу ехать не могу, встать тоже не могу, шевелиться тоже не могу. Гарик рядом! Ещё вчера неслась на крыльях надежды в больницу! Сегодня 1 апреля — традиционный день шутки на планете. Как любил этот день Дау! Сегодня уже вечер 1 апреля 1968 года. Опять чёрные, зловещие сумерки сгущались. Мы с Гариком молча смотрим на телефон. Стрелки часов подползали к 10, зловещий телефонный звонок раздался. Судорожно схватила трубку. Голос Кирилла Семёновича сказал: «Уже — конец!». Оглушила чёрная пустота. Ужасающая пустота, ужасающая чернота. Все исчезло, закачались стены. Нет! Нет! Нет! Этого не может быть! Я кричала, обрушилась лавина горя, она раздавит. Пусть. Жить ни к чему. И вдруг — серо-зеленое лицо сына. Совсем прозрачное, а в глазах — горе и большой страх. Страх — уже за меня! Это я кричала, нет, нет, кричать нельзя и рыдать нельзя. Нельзя, нельзя терять себя, рядом сын! Есть сын! Его сберечь и как тогда, 7 января 1962 года, человека-женщину-жену победила мать, сегодня, сейчас, только сберечь сына. Помочь ему перенести горе, настоящее громадное человеческое горе, нельзя обрушить на его слабые, почти детские плечи и ещё своё горе!
— Гарик, папка так любил шутку. И словно пошутил — умер в день 1 апреля.
Штрихи к портрету Коры Ландау, моей тёти
Майя Бессараб
Впервые я увидела Дау (таково было неофициальное имя Льва Давидовича Ландау) во дворе нашего дома в Харькове. Это огромный двор на улице Дарвина, 16, где для детей было такое раздолье, что загнать нас домой было нелёгким делом. Вероятно, Дау внешне выделялся в толпе, во всяком случае узнала я его сразу, хотя до этого видела лишь мельком, когда он проходил по коридору, направляясь в Корину комнату.
Мы занимали квартиру из трех комната, на тесноту никто не жаловался, впрочем, в нашей семье не принято было жаловаться. Тон задавала бабушка, авторитет её был велик, дочери, все три, слушались её беспрекословно. Звали её Татьяна Ивановна Дробанцева, и было ей в ту пору лет пятьдесят. В 1934 году она все ещё была хороша собой, ей даже сделал предложение учитель музыки, но она ничего не хотела менять в своей жизни. Быть может, в другое время все было бы иначе, однако, в те годы в нашей семье произошло страшное несчастье, и все держалось на бабушке.
Харьков был похож на средневековой город, охваченный эпидемией чумы: повсюду слезы по тем, кого арестовали накануне, брали и жён, исчезали и дети.