В те дни все мы жили сводками с фронта, и, верно, не было тогда в Советском Союзе человека, который бы не замирал перед репродуктором, откуда звучал голос Левитана. В этот вечер вести были неутешительные. Все примолкли, каждый ушел в свою печаль, стало тихо. Я взглянула на Анну Андреевну. Она стояла прямая и словно застывшая. Должна сказать, что я редко встречала человека, который мог бы сравниться с ней в ее целомудренной и глубокой любви к России. Она оберегала ее от расхожих слов и стереотипных выражений, на которые были в то время многие тороваты. В ее присутствии такая болтовня о войне была невозможна. Ей это чувство было так же свойственно, как дыхание, глубокое, сильное и оберегаемое. Прикасаться к этому походя никому не дозволялось.
Эдуард Григорьевич Бабаев:
Анна Андреевна затеяла пешие хождения по Ташкенту. И я стал ее проводником. Она не знала Ташкента. Читала названия улиц по-русски и по-узбекски.
И удивлялась затейливой круговой планировке города. Благодаря такой планировке одна сторона улицы всегда находилась в тени, а перспектива уклончиво уходила вдаль.
— Такая же планировка в Москве, — сказала Анна Андреевна.
— И в Мекке, — добавил Абдулла Каххар.
Мы выходили обычно ближе к вечеру. Но улицы хранили жар прошедшего дня. Один местный корреспондент сфотографировал нас на улице Гоголя. Анна Андреевна шла, опираясь на мое плечо. Эту фотографию в шутку называли «Велизарий». Не знаю, сохранилась ли она в архиве Анны Андреевны. Анна Ахматова своей осанкой, странным обликом неизменно привлекала внимание прохожих. Некоторые раскланивались с ней. Часто у нее спрашивали дорогу.
Старик на белом ослике с поклажей, видимо приехавший из деревни, почтительно спросил у нее, как проехать на Туркестанский базар.
— Ну, чудеса… — говорил Алексей Федорович Козловский. — Всего можно было ожидать, но чтобы у Анны Ахматовой в Ташкенте спросили, где тут Туркестанский базар, этого ожидать было невозможно. Признание! Доверие!..
Анна Андреевна смеялась и говорила, что это ее призвание, что у нее и в Ленинграде и всюду, где бы она ни была, всегда спрашивали дорогу.
— Однажды я видела, — говорила она, — как человек нарочно перешел площадь, чтобы спросить, как ему проехать на Пески…
С вокзала мы возвращались по улице Самаркандской. И там был длинный старый одноэтажный дом с двускатной черной крышей и глубокими нишами окон. Возле самого дома — трамвайная остановка, шум, вечное движение… Мы уже прошли мимо, когда вдруг Анна Андреевна сказала:
— Вернемся!
Там, за пыльным золотом листвы, она увидела в сумерках мемориальную доску. Это была доска в честь Веры Комиссаржевской, которая умерла в Ташкенте в 1910 году от черной оспы.
— В 1910 году, — сказала Анна Ахматова. — До всего!.. И дом — как глухая исповедь.
Мы уже свернули на Жуковскую, когда увидели, что нам навстречу идет полковник Крылов в новом плаще с полевыми погонами. Из-под фуражки сверкала серебряная седина.
Анна Андреевна познакомилась с ним в госпитале, где он был на излечении после ранения. Он был человеком ее поколения, и она называла его «старым кавалером», потому что он заслужил Георгиевский крест еще на Первой мировой войне. Крылов знал и любил стихи Анны Ахматовой. У него был сборник «Из шести книг», побывавший с ним на фронте.
— Завтра в шесть утра я улетаю, — сказал полковник Крылов. — Я не мог уехать, не простившись с вами.
Фаина Георгиевна Раневская
(1896–1984),Мы гуляли по Ташкенту всегда без денег… На базаре любовались виноградом, персиками. Для нас это был nature morte, — Анна Андреевна долго смотрела на груды фруктов, особенно восхищалась гроздьями фиолетового винограда. Нам обеим и в голову не приходило, что мы могли бы это купить и съесть.
Когда мы возвращались домой, по дороге встретили солдат, они пели солдатские песни. Она остановилась, долго смотрела им вслед и сказала: «Как я была бы счастлива, если бы солдаты пели мою песню…»
Светлана Александровна Сомова:
Писатели часто шли со своими стихами, рассказами в госпитали. Ахматова тоже ходила.
В госпиталях тогда лежали изувеченные больные, не редко без рук и без ног. Санитарки и сестры самоотверженно за ними ухаживали, называли их, по русской привычке не поддаваться горю, «самоварчиками». И вот в одной большой палате (бывший класс школы, занятой госпиталем) лежал такой горько страдающий молодой человек. Мы боялись к нему подходить, чтобы не задеть своим сочувствием; он все время молчал, не отвечал на вопросы, сестры по глазам догадывались, что ему бывало нужно.