Ко времени появления в доме Вакаров на Круглоуниверситетской[291]
бедной жениной родственницы из Евпатории пятидесятитрехлетний Виктор Модестович успел получить действительного статского, носил на шее Станислава и Анну[292], был постоянным членом Киевского съезда мировых судей, почётным мировым судьей, а также членом совета Киевского благотворительного общества и попечителем городских медицинских заведений. И сам патриарх, и его младший сын Владимир, пробивавший, вслед родителю, карьеру юриста, оказались азартными общественниками: отец придерживался умеренного свободомыслия, а сын тяготел к радикалам, участвовал в гражданских массовках и наводнял киевскую печать зажигательными статьями[293].О политике в доме Вакаров говорили много и громко. И, нужно сказать, время способствовало подобным разговорам.
На днях, 27 апреля, в Петербурге открыла работу избранная наконец после полугода волнений и мятежей Государственная Дума. Собрание законодателей, поделенное на фракции «кадетов» (конституционных демократов), «эсдеков» («социал-демократов»), «трудовиков» («Трудового союза»), а также «октябристов», «прогрессистов» и «автономистов», оказалось на редкость горячим. Немедленно в Кабинет министров, где стремительного и дерзкого Витте сменил осторожный сановник-правовед Иван Логгинович Горемыкин, были направлены требования о всеобщей политической амнистии, упразднении Государственного Совета и о подчинении самогό горемыкинского кабинета… Думе. Последовал отказ, и страсти на улицах и в салонах немедленно накалились до предела. Вполголоса передавали даже слова входившего в моду профессора Милюкова (лидера думских «кадетов») о назревшей необходимости расставлять уже по городским площадям гильотины…
В бесконечных спорах «кто кого» проводили время и сами Вакары, и их многочисленные гости. Дом был поставлен на широкую ногу. Но Ахматовой он был не по душе уже потому, что впервые приходилось выступать под этими сводами в роли нахлебницы. Что там дом: весь прекрасный город казался ей пыльным, грязным, отвратительно шумным и грубым в какой-то животной, сальной жизнерадостности: «…Я не любила дореволюционного Киева. Город вульгарных женщин. Там ведь много было богачей и сахарозаводчиков. Они тысячи бросали на последние моды, они и их жёны… Моя семипудовая кузина, ожидая примерки нового платья в приёмной у знаменитого портного Швейцера, целовала образок Николая Угодника: “Сделай, чтобы хорошо сидело”».
О какой кузине идёт речь – непонятно, ибо в Киеве родни было предостаточно. Помимо Вакаров – Демьяновские, Змунчиллы, Тимофеевичи, точно так же прочно и уверенно пустившие корни на этой благодатной земле. «Ко мне здесь все очень хорошо относятся, – подытожила, чуть позднее, Ахматова впечатления от киевских родственников, – но я их не люблю. Слишком мы разные люди». Больше всего её раздражали громкие голоса, бесконечная политика и нелюбимая рыба, которую подавали к столу регулярно. К тому же она так и продолжала жить в мире фантазий, раздражая, в свою очередь, хлебосольных киевлян отсутствующим видом и неловкими пробуждениями невпопад во время застольной беседы.
Но выбирать не приходилось. Все необходимые экзамены в Фундуклеевской гимназии она сдала за несколько майских недель без задоринки и сучка (Масарский оказался прекрасным репетитором) и в конце месяца вновь оказалась в Евпатории, спешно погружаясь в привычный приморский покой, уже порядком нарушенный начинающимся курортным сезоном. Ей приходилось искать укромные уголки. Несомненно, её психика за минувший год была серьёзно нарушена. Киев, понуждая несколько недель жить интересами жизни внешней, очень измучил. Утихомиривая постоянное нервное волнение, она пристрастилась курить и теперь, размышляя, постоянно дымила пахитосками. Табак успокаивал, мечты вновь текли плавно, как зимой. И Гумилёв совершенно зря обронил что-то о «вредной привычке». Он мог бы держать это при себе, поскольку и сам теперь, по его же словам, курил и папиросы, и трубку…
Она смотрела во все глаза. Гумилёв, точно, был здесь, в парке перед пляжем, рядом с ней, и говорил теперь так, как Дик Хелдар из романа Киплинга:
– Пойдём со мной, и я покажу тебе, как велик мир. Мы увидим райские уголки, где в скалах роятся миллионы диких пчёл; и с пальм, глухо ударяясь оземь, падают крупные кокосовые орехи; и ты приказываешь подвесить меж дерев длинный жёлтый гамак, украшенный, словно спелый маис, пышными кистями, и ложишься в него, и слушаешь, как жужжат пчелы и шумит водопад, и засыпаешь под этот шум…