Как и было условлено, Георгий Иванович вернулся в столицу утром 1 марта и объявился на вечере Федора Сологуба. Сославшись на головную боль, Анна выскользнула из зала. Опять взяли извозчика. На этот раз Чулков никуда не спешил, а если бы и спешил, наплевал бы на все дела. Стихи, которые Снегурка написала в феврале, пока он бражничал и бездельничал в Москве, ударили в голову, сделали ватными ноги, он словно захмелел, и, как всегда во хмелю, тихо-тайно заныла, казалось бы, давно зарубцевавшаяся рана. Нет, не зависть, завидовать Чулков не умел, каждому свое, и этого
За Колиным письменным столом, Колиной «аглицкой ручкой», на его голубоватой, с водяным знаком дорогой бумаге, не своим, с наклоном и нажимом почерком Анна старательно, словно на уроке чистописания, перебелила разбросанные по тетрадкам, записанные абы как, задом наперед, сочиненные после сентября стихи. Сначала по числам-датам, потом перетасовала как колоду игральных карт. Георгий Иванович не преувеличил: это была книга! Ее первой книге не хватало совсем-совсем немногого: имени, предисловия и еще нескольких горьких, драматических нот.
Той же ночью Анна их отыскала – в потемках своей совести, там, куда всю зиму старалась не заглядывать:
Утром перечитала и, затвердив наизусть, снова засунула в самый темный угол «подвала памяти». И Чулкову не прочитала. Вале, правда, показала, но Валерии Сергеевне, занятой предсвадебными хлопотами, в ту весну было не до Аничкиных стихов. Да и Георгий Иванович занят выше головы: выколачивает деньги из «Шиповника» за собрание сочинений (Чулковы всем семейством – жена, сестры – собирались за границу, во Францию, и надолго). Иногда, между прочим, он полуспрашивал, полуприглашал: «Может, и вы, Анна, рискнете? На прекрасную Францию, как на красивую женщину, надо смотреть не в будни, а в праздники! В день Бастилии, например. Ваш сумеречный остров искусств, облюбованный нищими художниками, разве это настоящий Париж? Это задворки Парижа!..»
Встречались они теперь только на Башне, по понедельникам. Лишь в самом конце марта, проводив жену и старшую сестру в Париж, Чулков наконец-то пригласил Анну «на острова»… Когда добралась до Царского, начинало светать. Увидев сквозь неплотно задернутую гардину свет от большой гостевой лампы, Анна слегка струхнула: неужели не спят? В гостиной в Колином кресле сидел кто-то не свой. Оказалось, и впрямь не совсем свой! Андрей Антонович Горенко смотрел на блудную дочь с ироническим любопытством: «Вот так вы, бабы, и попадаетесь! Муж вернулся, а жена в нетях…» Ей бы промолчать, а она, сбиваясь, понесла: Валя, ее денежный жених, «Астория»… Отец улыбался все так же иронически, но смотрел мимо, поверх ее головы. Анна оглянулась. В проеме, у раскрытой двери в столовую, стоял Николай Степанович с маленьким кофейником в левой руке и с коньячной «заначкой» в правой… Слышал или не слышал, как она нагло, в расчете на отцовские уши, лгала?
Прислонясь спиной к остывающей печке, Анна почти спала стоя. Кукушка в старинных часах тоже дремала, в суматохе ее забыли завести. Николай рассказывал про свою Африку – подробно, глухим, простуженным голосом. 22 сентября выехал из Петербурга в Одессу. В октябре был уже в Африке. В ноябре прошел через пустыню Черчер, достиг Аддис-Абебы. Новый, 1911 год встречал там… Аддис-Абеба… Пустыня Черчер…
Скучно… Тоска… Но отцу почему-то не скучно. Он даже пропустил первый поезд. Анна вызвалась провожать, оттягивая неизбежный тет-а-тет с мужем. Тет-а-тета не получилось. Пока она отсыпалась и чистила перышки, Гумилев успел превратить весь нижний этаж дома чуть ли не в цирк. Коля-маленький перетаскивает «бебехи» из передней в столовую. У всех домашних на лицах выражение детского, почти рождественского любопытства и предвкушения: что там в чемоданах? Но Коля их не распаковывает, велит Шурочке растопить камин: а ну-ка, сестричка, докажи царским истопникам, что только у Гумилевых камины никогда не глохнут и не чадят. Анна Ивановна пробует остановить сына: у камина средь бела дня не сидят, – но маменькин баловень водружает на стол какую-то странную косматую емкость. Разливает всем, даже Марусе, «волшебный напиток» и страшным голосом чревовещателя объявляет:
– Внимание! Внимание! Первое и единственное представление! 1910 год в Абиссинии, или Трогательные приключения поэта-охотника на африканских гиен!
Маруся, взвизгнув от восторга, бросается задергивать занавески, а Анна, резко отодвинув чашу с «волшебным напитком», поднимается и, грохнув стулом, уходит. И только в дверях, вполоборота, произносит самым ледяным из своих стервозных голосов: «Когда кончишь представление, Марусю пошли, у меня от твоей Африки несварение чувств».