Вслух, естественно, ничего обидного для гостя сказано не было, но подразумевалось, и Есенин это наверняка почувствовал. И еще почуял знакомый запах, едва переступил порог гумилевского дома. Небогатого. Неухоженного. Присевшего на фасад. Дощатый забор и тот сгорбился под тяжестью снега. Похоже, и здешних дворников перевели на пушечное мясо, даром что под самым боком у царя-батюшки. Запах был такой же, что и в квартире Блока, – снисходительно-дворянский. И взгляд на мужика тот же: «народ талантливый, но жулик».
Россия… Царщина… Тоска…И снисходительность дворянства…Есенин в ярости унижения хватанул через край – синдромом «сословного превосходства» Ахматова не страдала. И тем не менее: не подлое свое
происхождение охотно подчеркивала, а о родословии по отцовской линии говорить не любила. Дескать, со стороны матери потомственное дворянство, со стороны отца сплошной туман, хотя, как уже упоминалось, никакого тумана не было. Прадед – причерноморский казак, дед получил дворянство по выслуге лет. В этом отношении они с Гумилевым ровня. Николай Степанович тоже охотно рассказывал про колдовское детство в наследственном имении в Рязанской губернии, а о деде никогда и ничего. На самом деле у Гумилевых родовых имений не было и быть не могло. Степан Яковлевич, отец поэта, сын бедного деревенского рязанского дьячка, в университет (на медицинский факультет) поступил против желания родителя, отмаявшись два года в рязанской семинарии. Учился на «казенные деньги», распределился в Кронштадт и, лишь прослужив четверть века судовым военврачом, смог на выходное пособие приобрести нечто вроде дачи под Рязанью, где Николай Гумилев подростком и прожил два или три лета. Заметим кстати: то, что Степан Гумилев купил «имение» не где-нибудь, а именно в Рязанской губернии, да еще и неподалеку от тех мест, где родился и вырос, крайне характерно для выходцев из «подлого сословия», добившихся на волне демократизации общественных отношений нового социального статуса. Точно так же поступила, к примеру, приятельница Клюева и Есенина, исполнительница народных песен Надежда Плевицкая, когда стала знаменитой. Купила земельные угодья рядом с родимой деревней, именно тот клин, что граничил с землями местной барыни, дочерям которой в бедном своем деревенском детстве смертно завидовала. Вот что пишет царица русской песни в ностальгических воспоминаниях: «В 1911 году осуществилась моя заветная мечта: Мороскин лес, по краю моего родного села, куда я в детстве на Троицу бегала под березку заплетать венки, стал моей собственностью… Моя усадьба граничила с имением М.И.Рышковой, и мои северные окна выходили на чудесную поляну Рышковых… Это была та самая поляна, на которой дед Пармен, стороживший сенокос барыни Рышковой, не раз собирался нам, деревенским девчонкам, ноги дрекольем переломать, чтобы неповадно было сено топтать… В то время когда на моей лужайке, помолясь Богу, застучали плотники топорами, а с вокзала обозы подвозили красный лес из Ярославской губернии, Рышкова уже не жила в своем барском доме, за прудом, у плотины, а поселилась в саду, в двух небольших домиках, под соломенной крышей. В одном жила сама с пятью дочерьми, а другой сдала мне внаем на летнее время».Я позволила себе неэлегантно пространную цитату не только для того, чтобы показать, как хорошо помнили талантливые «выходцы из народа», откуда они вышли, но и каким болезненно острым еще в начале ХХ века был вопрос о социальном происхождении. Даже слава, причем всенародная, проблемы урожденного неравенства не снимала. Ничто, кроме материально осязаемого реванша, не могло эту незаживающую трофическую язву излечить. Не отсюда ли «скаредность» Шаляпина, жадное коллекционерство Горького, лакированные башмаки и английские костюмы Есенина? А сама Плевицкая? Даже настойчивые, хотя и вполне деликатные замечания царя: дескать, туалеты госпожи Плевицкой слишком шикарны для исполнительницы народных песен, – не могли остудить страсти Надежды Васильевны к вызывающе богатым и сценическим, и повседневным нарядам. И вообще к «богачеству».