В октябре 1921-го по Москве и далее везде пополз слух, что Ахматова, узнав о гибели Гумилева, покончила с собой. Больше всех, по свидетельству Цветаевой, горевал Маяковский. 28 октября в Симферополе прошел даже вечер ее памяти. Михаил Зенкевич, живший в ту пору в Саратове, даже тогда, когда узнал, что слух был ложным, не мог избавиться от тревоги – кинулся в Питер, отыскал Лозинского, от него и узнал новый адрес Анны – Сергеевская, 2. Ахматова не верила своим глазам. Уехал в восемнадцатом. Внезапно. Не простившись. Три года ни слуху ни духу, и вдруг – как снег на голову. Живой, здоровый, но решительно не похожий на того веселого Мишеньку, на золотых кудрях которого десять лет назад так красиво и уместно смотрелся лавровый венок. Развязывал холщовую котомку с саратовским гостинцем – двумя караваями черно-серого хлеба – совершенно по-крестьянски. Да и сам он внешне как-то уж очень опростонародился. Лишь голос да манера спрашивать – с затруднением, глядя не на собеседника, а на свои сцепленные пальцы, – были все те же. О Гумилеве Михаил Александрович не спрашивал: пока пытался узнать ее адрес, обошел всех питерских приятелей и собрал почти по свежим следам ходившие по Питеру факты, слухи и домыслы и о Николае, и о ней. Дескать, собирается эмигрировать. Вот и пришел – проститься. Анна саратовского гостя разуверила: пусть уезжают, она остается.
И сам Зенкевич, с еще не сошедшим саратовским загаром, и котомка его, и хлебы странно смотрелись в ее нынешнем хотя и нищем, а все-таки дворце: два высоченных окна, в простенке – золоченое трюмо. Ни печи, ни буржуйки, зато роскошный, с причудами, под стать трюмо, камин.
По случаю появления гостя соседка, сослуживица Ахматовой, принесла несколько поленьев и помогла растопить камин. Выпили даже по чашечке шоколада из заграничной посылки (гуманитарная помощь голодающим гражданам красной России). Поленья горели ровно и споро. Глядя в огонь, Анна неожиданно для себя призналась Михаилу, что боится разжигать камин, когда в комнате никого, кроме нее.
– Знаете, тогда из зазеркалья, если не поворачивать головы, а смотреть левым глазом, скосив его к самому виску… Нет, нет, это не безумие, это что-то вроде сна наяву, и разговор без слов, мыслями! Я ему: зачем же снова в эту ночь свой дух прислал ко мне? А он… Он так чудовищно заикается, и все слова шиворот-навыворот, ничего не понять. Коля, спрашиваю, тебя там очень мучили? И зачем спрашиваю? Если б не мучили, разве бы так говорил?
Еще немного, и Михаил Александрович сказал бы Анне Андреевне, зачем и с чем приехал: спасти, увезти, защитить. Не успел. В комнату ворвалась Ольга Судейкина, за ней Артур Лурье. Нечего тебе здесь одной куковать, у нас на Фонтанке – теплота. Артур дрова привез и буржуйки достал. Две! Собирайся, извозчик внизу ждет. Артур и в больнице договорился – увезут твоего мучителя, и надолго, пусть Шилей свой ишиас лечит.
Анна растерялась и не заметила, что Зенкевич исчез. Ушел, как и тогда, в восемнадцатом, – по-английски. В ночь.
6 января 1922 года, получив уйму, как ей казалось, денег за «Подорожник», Анна поехала в Бежецк. Хотела или на старое Рождество, или хотя бы под Новый год – Артур не отпустил. Уговорил – что за манера праздновать Рождество по старому стилю? Поедешь шестого. В рождественские дни ей всегда хотелось быть с самыми родными. Когда Инна Эразмовна и младшая сестра Ия жили в Киеве, Ахматова старалась провести свой самый любимый праздник с ними, но теперь мать и сестра бедовали и голодали в Крыму, а туда в тот год и письма не доходили.
В Бежецке было тихо. В Бежецке старались жить так, как будто ничего страшного не случилось. Анна Андреевна расспрашивала свекровь о том, о чем не успела спросить, пока Николай Степанович был жив, – о его детстве, отрочестве. Анна Ивановна рассказывала скупо и строго, но легко; после отъезда, фактически бегства старшего сына Мити за границу ей, кроме как с Анной Андреевной, не с кем было выговорить боль. Анна хотела войти в ту комнату, где три года назад она и Николай Степанович радовались радостью своего