И у Зощенко, и у Ахматовой действительно были преданные и восхищенные читатели, и тайные и явные, даже среди правоверных коммунистов. Это они, ахматовцы, в 1946-м, когда шли ее первые послевоенные выступления, встретили Ахматову стоя – под несмолкающие, целых пятнадцать минут! – аплодисменты. То же самое происходило и с Михаилом Зощенко. Константин Симонов не преувеличивает, когда, описывая их выступления в Москве и Ленинграде, употребляет выражение головокружительный триумф. Сама Анна Андреевна, правда, считала, что коренная причина Постановления 1946 года – ее встречи с Исаей Берлиным, которые были замечены органами и квалифицированы как непозволительные контакты с иностранными шпионами. Однако Михаил Зощенко, напарник Ахматовой по зловещему докладу Жданова, ни тогда, ни позже с подозрительными иностранцами не встречался. Тем не менее и он приговорен к «гражданской смерти». По той же самой статье: как идеологически чуждый элемент. Так что хочешь не хочешь, а возникает предположение, что Ахматова и Зощенко попали в число «задравших хвосты» не за те грехи, какие отыскал в них А.А.Жданов, а совсем за другое – за то, что им досталась вся народная любовь.
О том, что решающую роль в изгнании Ахматовой из СП СССР сыграла именно самодеятельность ее земляков, свидетельствует и фактография ждановского доклада. Услужливо подсунутый Жданову и его референтам обличительный материал – пожелтевшие вырезки из газет и журналов двадцатилетней давности. Набрать более свежий криминал было негде: после 1925 года Ахматова публиковалась с большими перерывами, и то, что все-таки печаталось – тщательно процеженная любовная лирика и стихи военных лет, – ничего предосудительного, даже по самым строгим пролетарским меркам, в себе не содержало. Цель тем не менее была достигнута. Интеллигенция притихла, круг общения А.А. резко сузился. Внезапно, мигом, еще до того как последовали санкции, аннулировавшие предоставленные ей льготы.
Но нет худа без добра. Отменив и персональную пенсию, и писательские пайки,[72] а значит, и гостей, и чаепития, отношений сына и матери август 1946 года не испортил. Даже, кажется, сделал их более теплыми. Из очной, со стипендией, аспирантуры Гумилева, естественно, выставили. Помыкавшись, он устроился библиотекарем при психиатрической больнице. Жалованье было грошовым, а так как ленинградские ревнители социалистической нравственности оставили Ахматову без продовольственных карточек, то почти месяц мать с сыном голодали. Но уже к концу сентября положение поправилось. Когда в столичном литературном ЦК узнали, что ленинградские активисты лишили автора известного всей стране, вошедшего во все хрестоматии стихотворения «Мужество» хлебных и продовольственных карточек, московское начальство слегка растерялось. Ему, и тоже сверху, было настойчиво порекомендовано вступить в переговоры с патриотически настроенными эмигрантами (Бунин, Тэффи). А как вести такие переговоры, если Ахматова, которая не уехала, хотя имела такую возможность и даже осудила уехавших как отступников, ныне поставлена вне закона? К тому же и Симонов, и Алексей Сурков, и набирающий административный вес Федин были тайными ахматовцами. Короче, спустя месяц после исключения из Союза писателей Фадеев, властно обойдя питерских ретивцев, восстановил Ахматову в членах Литфонда СССР. Она снова стала получать пенсию, хотя и не прежнюю, персональную, а главное – рабочую карточку. Лев тоже старался подзаработать, устраиваясь в сезон землекопом в геологоразведочные экспедиции. Теперь не он зависел от матери, а мать от него. Впервые в жизни он был кормильцем и главой семьи. И то, что статус хозяина положения ему льстит, чувствуется даже по добродушно-иронической интонации его воспоминаний: «Денег у нас не хватало. Мама, надо сказать, очень переживала лишение возможности печататься. Она мужественно переносила это, она не жаловалась никому… У нее были жуткие бессонницы, она почти не спала, засыпала только под утро, часов так в семь, когда я собирался уходить на работу. После чего я возвращался, приносил ей еду, кормил ее, а остальное время она читала французские и английские книжки, и даже немецкую одну прочла (хотя она не любила немецкий язык) и читала Горация по-латыни. У нее были исключительные филологические способности. Книги я ей доставал самые разнообразные. Я брал себе книги из библиотеки домой, и когда она кричала: „Принеси что-нибудь почитать“, я давал ей какую-нибудь английскую книгу, например эпос о Гэсере или о Тибете. Или, например, Константина Багрянородного она читала. Вот таким образом все время занимаясь, она очень развилась, расширила свой кругозор. А я, грешным делом, тоже поднаучился».