Как она завтра на свидание пойдет?
— Жених!? — восхитился Умница.
— Тише. В Израиле это нормально — здесь женятся в районе двадцати и семидесяти. Такая статистика. И ты со своей сукой можете ей всю жизнь испортить!
— Ну уж, — заморгал Умница, — так уж и всю. Во всяком случае, первые семьдесят лет ей испортил не я, — он вытащил из рюкзака связку копченой колбасы и потянул носом. — Спорим, у вас тут такой не делают? Давайте чай пить! А маме мы на мясорубке прокрутим и на хлеб с маслом намажем. Где тут у вас мясорубка, я прокручу!
— Сегодня будет вместе со всем багажем, — пообещала Ленка. — Мы тянули до последнего — чтобы уже в новую квартиру. Даже штрафы платили за хранение. Мы ведь всего несколько дней, как в Маалуху переехали…
— Некстати, — заметил Умница. — Нам ведь теперь всех наших созвать надо.
Позвоните, чтобы привезли завтра. Но сначала позвоню я, а то все по работам расползутся…
Судя по количеству звонков, их клуб самодеятельной песни прибыл сюда в полном составе, как на гастроли.
— Умница, прекрати! — каждый раз требовала Ленка. — Ну посмотри, куда ты людей тащишь!
— Поздно, поздно отменять, — отмахивался Умница. — Алло, Лелю пожалуйста.
Куда звоню? В Хеврон. Это Хеврон? Ну вот. Ты ей кто? Друг? И я ее друг, Фима Зельцер, она тебе про меня рассказывала?..
— Елка?! Здесь?! — ахнула Ленка. — На территориях?!
Действительно, трудно было представить Елку Смирнову донских казачьих кровей среди самых крутых поселенцев.
— Как она туда попала? — заверещала Ленка.
— Еще не знаю, мне только что Капланчики телефон дали, — констатировал Умница. — Она уже пару недель тут. Проводил ее туристкой к Капланчикам, а она уже и не у них… То ли поссорились, то ли рыжие тут нарасхват…
Ленка обиженно засопела:
— Капланчики мой телефон знают — тоже куда-то пропали…
— Все, все будут. Ты, Леночка, лучше бы что-то приготовила, жрать же все захотят. Ты ведь наших знаешь — им лучше жрать дать, а то они сами найдут…
Умница так ловко управлялся с Ленкой, что я с горечью осознал последние двадцать лет супружеской жизни можно было провести гораздо спокойнее.
— А ты, Боря, лучше бы за бутылкой сгонял — все-таки столько не виделись, — снизошел он и до меня.
— Для кого лучше? — поинтересовался я, не собираясь обеспечивать алкоголем всю эту шестидесятчину.
— Для людей лучше, Боря, — доступно объяснили мне.
… К полудню в доме царил багажный карнавал. Казалось, что любимый фарфор заменил Софье Моисеевне челюсти. Ленка и Левик с визгами: «Это же мой, мое, мои» носились по комнатам. Ленка — между кухней и прислоненным к стенке в коридоре зеркалом (обязательно разобьется, ну и пусть). Левик нагромождал свои вещи во всех углах. Теща втихаря вила гнездышко в лучшей комнате. Умница, в обнимку с термосной китаянкой, дрых в полкомнате на раскладушке. Козюля отдыхала под ее брезентом.
Казавшиеся до переезда такими необходимыми полкомнаты, оказались вдруг «собачьей конурой», «карцером», «склепом, куда мне еще рано, потерпите совсем немного» и «массажным кабинетом». Никто не хотел губить в этом месте ни свою юность, ни свои последние годы, ни лучшие годы жизни, ни, тем более, зрение. И я решил полюбить Умницу за то, что он спас семью.
Сидя посреди всего этого бардака, я испытывал мучительные предотъездные эмоции — а чего было их не испытывать — вещи те же, люди те же, даже квартира похожа. Нет, серьезно, каким идиотизмом было посылать этот багаж. Я с таким трудом втиснулся в новую жизнь, уже не оглядываюсь с ужасом по сторонам, уже научился опознавать окружающее, и вдруг на меня падает ком прежнего существования под кодовым названием «мит'ан»,[3]
что на иврите по бедности или лаконичности, в общем — по совместительству, означает еще и «заряд». И теперь этот заряд разносит вдребезги мою надежду на новую жизнь в новой квартире, и осколками падают на меня старые боксерские перчатки, семейные фотоальбомы, хрусталь, деревянные прищепки, велосипед, ленкина шуба, моя шапка-ушанка, клизма, ртутный прибор для измерения давления, противочумный костюм (пенсионный подарок теще от коллектива), стерилизатор с набором шприцев и игл, альпинистское снаряжение, долбанный ленкин КСП и трижды долбанная тещина люстра, которая прочно ассоциируется с гимном Советского Союза — столько лет просыпался под ними. Зря я вообще тут сидел и созерцал барахло, потому что в итоге тоскливо зарычал:— Эта люстра здесь висеть не будет!!!
На что Софья Моисеевна значительно сказала:
— А пошему тогда эта штенка будет штоять ждешь? Это не логишно, Боря.
Люштра ни в шем не виновата. Не надо было тащить шюда вше эти вещи.
Пока я ловил ртом воздух, чтобы сформулировать подоступнее кто безостановочно хватался перед отъездом то за сердце, то за буфет и клялся, что честно наживал все это, прибежал Левик и устроил истерику, что ему негде хранить лыжное снаряжение — в холле мама с бабушкой против, а на мирпесете[4]
испортится, и если ему и его горным лыжам нет места в родительском доме, то он может и в пнимию…[5]