Иван Иваныч остановился у спуска парадной лестницы, на которой торопливо шагали два господина, – один тощий, белокурый и приглаженный; другой коротенький, коренастый и черный, как армянин; оба были в белых галстуках и во фраках, украшенных крестиками в петлице. Первый был живописец Лисичкин, второй архитектор Бабков. Следом два лакея вносили картину, тщательно обернутую простынею, а ниже выступал курьер, державший в руках огромную папку.
– Хорошо! хорошо! с ласковым укором обратился к ним Воскресенские.
– Никаким образом не было возможно… Задержал позолотчик, проговорил Лисичкин сладеньким, масляным голосом.
– Меня извозчик задержал, чорт бы его побрал! отозвался, как из бочки, коренастый Бабков.
Успокоив их известием, что граф еще не выходил и будет время сделать все как следует, Иван Иваныч отдал приказание нести картину и папку боковыми переходами, минул парадные комнаты, до маленькой столовой, примыкавшей к задней части кабинета. Он провел тем же путем живописца и архитектора. Путь этот давно был им избран для тех, кому он особенно покровительствовал.
Бабков и Лисичкин, каждый в своем роде, могли служить образчиками в той категории художников, которых называют
Бабков и Лисичкин, действуя независимо, отдельно один от другого, повинуясь только собственному нюху, пришли, тем не менее, к одной цели. Оба незаметно подмостились к Ивану Иванычу, и каждый лез из кожи, стараясь угодить ему, зная, что за ним усердие не пропадает. Бабков, искавший, прежде всего, выгодных казенных построек, даром доставлял планы для подведомственных Ивану Иванычу богаделен и душеспасительных школ, строил, воздвигал дымовые трубы, проводил водосточный канавы, подбивал молодежь безвозмездно рисовать и чертить; Лисичкин, более самолюбивый, подбирался, как кошка к сырому мясу, к почетному званию и кресту на шею; с этою целью спешил он украшать стены приютов и богаделен портретами председателей и великодушных жертвователей, сам жертвовал образа своей работы, исполнял поручения, давал советы и хотя в последнем часто выказывал резкость и самоуверенность, не отвечавшие его менее чем скромному значению, как художника, но делал это, убедившись из опыта, что смелость и дерзость иногда города берут.
Воскресенский был поэт в своем роде. Стихов он не писал, но склонен был к увлечениям и даже не лишен был творческой способности. Он постоянно находился под обаянием какой-нибудь личности или нескольких лиц, которых сам же выдумывал, снабжая их вдруг всеми возможными качествами. Чем ничтожнее была личность, но чем более усматривалось в ней смирения и преданности, тем вернее могла она рассчитывать попасть в число любимцев Ивана Иваныча. Любимца всюду выставляли вперед, расхваливали на всех перекрестках, рекомендовали и определяли, хотя бы для этого требовалось придраться к другому лицу и спихнуть его с места. Иван Иваныч не преследовал при этом никакой корыстной цели: он действовал искренно: в увлечениях его было что-то отеческое, вытекавшее из потребности выводить маленьких Воскресенских и им покровительствовать. Такими любимцами в последнее время были Бабков и Лисичкин. Мимо тех услуг, какими можно было от них пользоваться, Иван Иваныч чувствовал к ним какое-то внутреннее влечение.