«Мне припоминается, – сообщает он, – рассказ очевидца о диспуте Константина Сергеевича при его магистерской диссертации (Ломоносов). Это рассказ Ф.М. Д-ва, который в шестидесятых годах и сам занимал кафедру в Московском университете, а тогда лишь готовился к тому и был накануне своей собственной магистерской диссертации. На все возражения, – рассказывал этот очевидец, – Константин Сергеевич отвечал живо и ничего не уступал из собственных тезисов. Но после одного сделанного ему замечания магистрант вдруг воскликнул: „ах, какое дельное возражение!“, и это с такой детской искренностью и с таким невольным движением руки, поднесенной к волосам, что вся аудитория разразилась смехом. Ясно было, что не личное самолюбие, а самый предмет спора занимал диспутанта…
«Гоголь в одном из своих писем, теперь уже напечатанном в полном издании его сочинений, допустил такое выражение о Константине Сергеевиче: этот человек болен избытком сил физических и нравственных, те и другие в нем накоплялись, не имея проходов извергаться. И в физическом, и в нравственном отношении он остался девственник. Как в физическом, если человек, достигнув до тридцати лет не женился, то делается болен, так и в нравственном для него даже было бы лучше, если бы он в молодости своей… (многоточие в печатном подлиннике). Но воздержание во всех рассеяниях жизни и плоти устремило все силы у него к духу. Он должен неминуемо сделаться фанатиком».
«Как нельзя сознательней и свободней относился Константин Сергеевич даже к своему девственному состоянию, о чем говорится в этом печатном письме Гоголя. Были другие комментаторы этого состояния Константина Сергеевича; они прямо считали его каким-то платоническим идеалистом; сама уже природа у него такая, это его физиологическая черта, не больше. На этот счет и те, и другие не правы. Это не было фанатизмом с его стороны ни в основе, ни в последствиях, как могли бы заключить иные из письма Гоголя; это не было и отсутствием подвига, как легкомысленно объясняли другие. Я посмел ему прямо это высказать как-то раз во время нашей беседы».
«Говорят, – сказал я, – что в самом организме человека заключаются иногда условия для девственного состояния его; иной человек таков уже от природы, в том нет и заслуги с его стороны. Что вы скажете об этом относительно вас самих?» – «Зачем так думать?» – возразил он с живостью. – «Даром человеку ничего не дается, достижение сего составляет нравственный подвиг. Это подвиг воли, и очень тяжелый». И столько же скромно, сколько гордо, он прибавил: «я скажу по крайней мере о себе: нет, мне это даром не далось». Последнее было им выговорено с большим усилием».
Как и можно было ожидать, Константина Сергеевича сразила смерть его отца. Он захирел сейчас же после нее и уже не мог поправиться. «Большой ребенок», оставшись один, не мог не погибнуть. 30 апреля 1859 года умер Сергей Тимофеевич. «Я, – рассказывает Бицин, зашедши в редакцию „Русской беседы“, – услыхал мало утешительного: Константин Сергеевич был безнадежен; не только свои, и чужие боялись за него. Его укоряли, что он не бережет себя, еще прямо и в том, что он как бы намеренно убивает себя. К этому прибавляли, что он страшно изменился. Хорошо предупрежденный на этот счет, я готовился быть особенно осторожным при встрече с ним. Перебежав только улицу, уж я был на Кисловке, а сделав еще шагов тридцать к знакомому дому, уж видел палисадник за перилами, большие ворота, и из ворот, в противоположную от меня сторону, медленными шагами удалявшуюся фигуру. Я нагнал вслед; медленно отходивший от меня обернулся. Можно ли было узнать прежнего, бодрого душевно и телесно Константина Сергеевича. Мало сказать: он страшно изменился в лице, нет! а от общей исхудалости… и было еще что-то удлиненное и утонченное во всей фигуре. Пепельность бороды и усов, вдруг взявшаяся проседь, вместо прежнего их цвета; с ног до головы чрезвычайная угрюмость во всем виде; неподвижный, какой-то внутрь самого себя обращенный, самоуглубленный взор и тихость, жуткая тихость – поразили меня. – Я иду в церковь, – сказал он, – как служба отойдет – вернусь. Вы меня застанете дома, я жду вас.
– Но, Константин Сергеевич, поберегите себя, – вырвалось у меня совершенно невольно.
Тут же, стоя на улице, он отвечал очень серьезно, но тихим и задумчивым голосом, а не как бывало: «Да, меня упрекают. На меня даже взводят обвинение, что я не удерживаюсь от горя, даю ему волю и намеренно расстраиваю себя. Не верьте этому. А я просто не могу».