— Смилуйся над воеводой и надо мной, святейшая госпожа. Возврати его сердцу покой, а с меня сними бремя твоих угроз. Не проклинай меня! В лесах Аллемании презрение следует по пятам воина, который покинул своего вождя в минуту опасности. Я знаю хорошо, что грешу, держа тебя в заключении, знаю, что несу позорную службу, помогая воеводе, но счастье моего сокола мне дороже спокойной смерти. Добрый Пастырь простит мне святотатство, ибо Его милосердие так же безбрежно, как северное море. В нем потонут все злодеяния рода человеческого. Не наказывать Он пришел, а прощать.
Фауста без гнева спросила его:
— В лесах Аллемании воин, покинувший своего вождя в тяжелую минуту, наказывается презрением, а какая же кара должна постигнуть жрицу, нарушившую священный обет?
— Воевода верит, что твоя суровая римская добродетель смирится перед кротостью Доброго Пастыря, — отвечал Теодорих, не глядя в глаза Фаусте. — Если бы твое сердце полюбило нашего Бога, то с твоей совести спали бы языческие обеты.
— Но ты теперь знаешь, что меня даже угроза загробной мести не отклонит от моих богов. Зачем же ты держишь меня в неволе?
— Я сказал уже, что делаю только то, что мне приказано.
Фауста указала ему рукой на дверь.
— Уйди, презренный шпион, и стереги меня с этих пор еще бдительнее. Знай, что я употреблю вею женскую хитрость, чтобы освободиться от твоего надзора.
Старый аллеман, шатаясь, вышел со двора.
Фауста, закрыв глаза, легла поудобнее на софу.
Прошел уже месяц с тех пор, как Теодорих похитил ее на Тибуртинской дороге. Он ехал с ней по ночам, минуя города и села. Всякий раз, как он встречался с каким-нибудь экипажем или приближался к людскому жилью, он закрывал ей голову плащом. В горах Ведианции он окружал ее еще более бдительным надзором. Без его ведома она не могла переступить порога виллы. Даже дома за ней всюду следили скрытые взгляды. Кроме Прокопия и Теодориха, с ней никто не разговаривал. Женская прислуга отвечала только на вопросы: аллеманы делали вид, что не понимают латинского языка.
Отрезанная от света, Фауста не имела ни малейшего известия из Италии. А ее мысли постоянно стремились к Риму, который она оставила в такое тяжелое время. Пылает ли еще священный огонь на алтаре Весты? Может быть, уже льется кровь ее братьев, может, падают в прах храмы народных богов.
Над Вечным городом носятся рыдания угнетаемого народа, а она, патрицианка и весталка, ведет споры с галилеянином, врагом ее родины, словно наемный греческий ритор. Этот первобытный человек с утра до ночи говорил ей о какой-то всемирной любви, которая должна обуздать человеческие страсти и низвести на землю Царство Божие.
— Царство Божие!
На губах Фаусты появилась недоверчивая улыбка.
Дочь народа, давшего человечеству закон, самую совершенную узду, сдерживающую человеческую злобу, знала лучше, чем потомки обездоленных людей стареющего мира, какими кровавыми путями до сих пор шла история.
Ее предки огнем и мечом склоняли побежденных к покорности и гражданской дисциплине. Не всепрощающая любовь торжествует на полях битв и восседает на кресле судьи-претора.
Какой бесплодной представлялась Фаусте эта всеобщая любовь!
Она срослась всем своим существом с угасающим порядком, она не хотела понимать, что для всяких новых истин нужны целые века, чтобы они стали плотью..
Она не замечала, что заповеди христианской веры проникали в жизнь, и не верила в ее божественное происхождение.
Наконец эта всеобщая любовь, опирающаяся на доброту и всепрощение, была противна ее римской душе, потому что она сравнивала с творцами Империи отребье разных племен, до тех пор презираемых победителями.
Себялюбивый римский гений, обрекающий весь мир на служение своим целям, изо всех сил противился учению, которое распространяло права человека на всех людей, каково бы ни было их происхождение.
Эта всеобщая любовь была враждебна римской традиции. Это она мало-помалу разрушала понятия, представления и обычаи догорающей цивилизации, с постоянством ржавчины подтачивала связки здания, воздвигнутого покорителями Италии, открывала глаза отверженным.
Фауста не признавала, что новые племена могут быть равны с римлянами, и не хотела понимать голоса своего времени. Если прежний порядок должен уступить место другому, пусть свершится воля богов, но она не увеличит горя своего народа. Измена весталки покрыла бы трауром все храмы Империи.
Какое дело ей, римской весталке, до благости заповедей галилейской веры? Ведь эта благость разрушила в прах алтари ее храмов. Она не должна покидать последние ряды «волчьего племени», даже если бы перемена религии дала бы ей наивысшее наслаждение, доступное женщине.
Шум шагов прервал горькие размышления Фаусты.
Из-за колонн выглянула молодая невольница. Приблизившись к софе, она скрестила руки на груди и ожидала вопроса госпожи.
Фауста с минуту смотрела на невольницу, как будто не узнавала ее. Потом она мягко сказала:
— Что приказывает мне Тсодорих через тебя, Ликарида?
— Ты знаешь, госпожа, что твое святейшество ждет ужин, — отвечала гречанка.