Следующего дня я не помню, но хорошо, очень хорошо помню утро через сутки. В нянину клетушку, где я лежал больной на металлической кровати с металлическими шарами, вошла мама. На ней был шелковистый черный ватник. Она села на постель, обняла меня и бесслезным маминым, преувеличенно спокойным, ровным тоном — в таких случаях всегда подбиралась — сказала:
— Ну вот, Мишуня, нет нашего Бобочки.
Эти строки Анны Андреевны всегда, всегда напоминают мне о моей маме. Сколько раз она каменила свою душу? Сколько раз ей приходилось начинать жить наново? Смерть старшего — Вовки — на войне (он был убит в марте 45-го года под Штеттином) мать восприняла с криком всех матерей фронтовиков. Мы сидели в столовой, где кроме портретов и круглого стола красного дерева была черная тарелка репродуктора. Из нее приказ Верховного о салютах, о летчике Василии Сталине, победные марши и Вечная память.
Но горе вошло со звонком в парадную дверь. Мама сама пошла открывать; я высунулся из столовой в коридор квартиры и увидел, как вошел писатель Николай Николаевич Никитин, который очень редко бывал у нас дома. Пробормотав что-то вроде: «Здравствуй, Коля!», мама схватила его за лацканы пальто и, вглядываясь в его голубые глаза за стеклами круглых очков, криком спросила:
— Вовка?!
— Успокойся, Зоя!
— Убит? Убит??
— Успокойся, Зоечка, ранен. Тяжело.
— Нет, он убит, убит!
— Зоечка!
Мама с рыданиями опустилась на пол.
Наутро мы с Борей моем руки в ванной. Я что-то напеваю. Борис строго обратился ко мне: «Твой брат убит на фронте, а ты поешь?» Я очень любил старшего военного брата. Он играл со мной до войны в танки и пушки, умело сделанные им самим из старательных резинок, в бумажные, с искусством вырезанные и склеенные им из ватманской бумаги самолетики с японскими, немецкими и советскими опознавательными знаками… Я очень, очень гордился своим военным братом. А он мне слал открытки из Бухареста и Софии, обещал привезти немецкие ордена. И вот я что-то случайно запел у крана, моя руки, и средний брат строго мне сделал замечание, и это замечание живет во мне по сей день.
Боречкину смерть мама восприняла каменно. Это было еще страшнее. Меня не взяли на похороны, ссылаясь на мою болезнь. А через неделю я был увезен мамой в Москву на «Стреле». Так я попал в Москву в первый раз. Ненадолго.
Когда убили Володю, а потом Борю, бабушки Зои Дмитриевны уже не было в живых. Она умерла в блокаду. Как? Подробностей не знал никто. Очевидно, как все, кто умер от холода и голода в эти страшные месяцы ленинградской блокады. Почему она не уехала с нами в эвакуацию? Отказалась. Сказала, что хочет умереть на своей постели. Ее кровать красного дерева на ножках в виде львиных лап стояла в той самой синей комнате-клетушке, потом Боречкиной, затем моей. До войны, уже почти слепой старухой, из нее она шла в ванную, выходила к столу, аккуратная, величественная, в кофте из верблюжьей шерсти, в очках с немыслимым количеством диоптрий, и низким голосом делала нам обычные замечания: «Вова! Перестань читать за обеденным столом. Это неприлично. И перестань скатывать из хлеба твои вечные шарики». Почему-то, как я помню, больше всего замечаний получал ее любимый старший внук Вовка. Боре замечаний почти не помню. Меня, как самого маленького, ласкала. Как она, слепая, видела, что Вовка читает и прячет «Войну и мир» под обеденным столом и катает свои шарики, не ведаю.
Первые дни войны… Первые, еще слабые, налеты. Первые сирены воздушной тревоги. Мы все спускаемся в бомбоубежище в подвал нашего дома. Бабушка Зоя, держась за перила, преодолевая четыре с половиной этажа вниз, а потом наверх после отбоя, говорит: «Это в последний раз. Больше не двинусь никуда. Мне семьдесят с лишним лет». Ей и вправду семьдесят с лишним лет, и позади длинная жизнь с людьми-портретами, с дедушкиным прямым взглядом, с его охотой, выездами и семейными обедами, где присутствует священник в рясе с позолоченным крестом. Революция, дружба с Сергеем Есениным, тюрьма 37-го года.
Она не поехала в эвакуацию. Осталась умирать на своей кровати. Ее, как объяснила мне потом мама, не сумели уговорить. Мне кажется, что мама всю последующую жизнь казнилась, хотя никогда со мной об этом не заговаривала.