«Пей до дна, пей до дна, пей до дна!» Экий демократизм — к самой госпоже министерше да на «ты»! Приятно, ничего не скажешь! Дескать, все мы тут кумовья королю, сваты министру. За столом, не в приемной, но все-таки… Выпила госпожа до дна, не поморщилась. Аплодисменты! Поздравила театр с праздником — и опять до дна. Аплодисменты, разумеется, пуще. А она «и в третий так же точно», — совсем как у Грибоедова, только там фамусовский дядя «нарочно» на пол падал, угодничая перед государыней Екатериной, а тут уж сама Екатерина, ну, пусть не государыня, но государственное лицо, пила, пила и тоже упала, вот разве что не нарочно, а натурально. Плохо ей, бедняге, сделалось. И если бы на грозном верху узнали, что она, мало того что в «Пекин» заявилась, но еще и в уборной тамошнего холла, куда, страшно сказать, посторонние ходят по нужде, стравила опять-таки самым что ни на есть демократическим образом, а потом ее под белы руки проводили в машину артисты, которые сами-то на ногах не держались, в общем, думаю, нагорело бы ей. И поделом: не ходи в народ!
Виной всему оказалась моя покойная мать. Она как раз сидела напротив Фурцевой, а каждой женщине, будь она хоть министерша, приятно видеть ту, что старше ее. Тем более мама тогда уже совсем поседела, и дать ей можно было куда больше ее шестидесяти пяти. И то: в банях финских паром иностранным она не парилась, чужие руки массажами разными ее не мяли, Люда Зыкина ей на полке про Волгу-матушку не спевала, а уж где банька, там чарка, — это еще царь Петр наказал, так как же нашим царям Великого ослушаться? Святое дело. А маму жизнь не баловала и не украсила. Она то по тюрьмам сидела, то занималась трудом и хозяйством, да и вообще закаленная была насчет закусить-выпить. Умела. Сколько раз я с нею пил, никогда не видел пьяной. Уже сам еле языком ворочаю, а она ни в одном глазу, хотя грех жаловаться: в те поры здоровым парнем я был. Все равно — иной раз до кровати не мог добраться, а мать жаловалась наутро, что я первый мужик, с которого она сама брюки стаскивала…
В общем, министерша, наверное, так смекнула: «Эта баба меня много старше, и буду-ка я на нее ориентир держать в смысле количества зелья». И вот все она, Катя-душка, к мамаше моей: «Ну, что, выпьем, Зоя Александровна?» Та: «Отчего не выпить, Екатерина Алексеевна». — «Ну, что, Зоя Александровна, поддержим тост?» — «Конечно, Екатерина Алексеевна, я всегда за поддержку». Гляжу я на эту картину и думаю: зря она на мою старуху полагается, неправильный она выбрала ориентир — дворянская косточка крепкая. И верно подумал. Плохо кончилось. А все-таки живинка в ней была, в этой самой покойной министерше.
Право, чудная она была женщина. Всякая. Ну, и положение обязывало: какой-никакой, а министр, какой-никакой, а культуры. Бывало, соберет она всю эту культуру в большом зале и ну ее пропесочивать, ну пальчиком культуре грозить: «Такие вы, сякие, разэдакие! И не то вы пишете, и не то вы малюете, и не то вы играете, и не туда смотрите, куда вам положено. Я вот женщина, и то смыслю больше вашего. Товарищи дорогие, сограждане мои, ну что вам стоит дом построить, нарисуем, будем жить!» И так, бедняжка, переживает, нам выговаривая, что просто слезами вся запивается.
— Нет, нет, я не желаю сказать, что вся наша культура такая плохая. Есть и обратные примеры. Возьмем, товарищи, балет. Майя Плисецкая, народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии, недавно на гастролях в США танцевала «Умирающего лебедя» композитора Сен-Санса. И где, товарищи? В штате Техас, в Далласе — городе убийств! Вот представьте: Майя Михайловна Плисецкая в белой пачке на фоне черного бархата! Ведь это же живая мишень, товарищи!
Услыхав о таком беспримерном подвиге, вся культура, само собой, зааплодировала подвигу выдающейся балерины. Нашлись, правда, сволочи, которые в кулак прыснули, а один, фамилии его подлой не назову, чуть под стул не свалился. Его, гада, такой хохот обуял, что вроде истерики вышло. Он, свинья непонятливая, притворился, что у него то ли кашель, то ли приступ такой, и наружу из зала того большого утек. Вся культура на него обернулась.
А Екатерина-третья дальше толкала речь, и все ей хлопали в ладоши, и потом разошлись по домам, чтобы эту самую культуру и дальше двигать и передвигать с места на место.
Вспоминаю я еще один банкет, на котором я видел Екатерину Алексеевну. Незадолго до того, «пекинского», но уже в Кремле. Нам вручали лауреатские значки в Георгиевском зале, а потом пригласили отметить это событие куда-то наверх в относительно небольшое, сколько помнится, помещение. Хозяевами стола были Шауро, Фурцева и председатель комитета по Ленинским и Государственным премиям Николай Тихонов; Шауро в декабре 1967 года был фигурой потяжелее Фурцевой, — это отчетливо чувствовалось в церемониале кремлевского застолья.