Я сказала, что летчик не стеснялся и не прятался, но это было не совсем так. Жозан упорно отказывался сбрить усы, и поскольку каждое утро я настаивала на этом, он в конце концов признался, что родился с заячьей губой и до сих пор у него остался отвратительный рубец. Мало-помалу этот таинственный рубец стал нашим яблоком раздора. Что за мерзость! Летчик всегда был прекрасен, желанен и был готов делать это всюду: на песке пляжа, в тени сосен и каштанов, на раскаленных солнцем скалах. А теперь я избегала его губ, испытывала почти отвращение и страх. Целоваться не значит ранить!
Имейте в виду, мне и самой прекрасно известно: я не тот человек, который называет что-либо «милым» или «прехорошеньким». Я навсегда останусь дочерью Судьи. Та развратная женщина, которую трахали все и всегда, за исключением первой брачной ночи, на самом деле спала только с двумя мужчинами, причем второй стал ее мужем.
Фиц женился на мне не ради секса: к тому моменту он уже многое попробовал, и не было ничего, что могло бы бросить его в дрожь. Я была для мужа своеобразным поленом, да именно так он и выразился, и одновременно факелом, способным разжечь в нем любовный огонь, как он жаловался много лет спустя лучшему другу — на зовем его Льюис О’Коннор. А тот повторил мне эти слова на следующее утро, чтобы показать, какой властью он обладает над моим супругом. Я посмотрела на этого педика-вояку и ответила:
— Что за глупости, Льюис. Скотт никогда не рифмовалось с
О, летчик-француз: в его объятиях я чувствую себя тоненькой веточкой, спичкой.
Я последний раз попросила Жозана сбрить эту ширму из усов. Он поинтересовался:
— Но ты точно не разлюбишь меня?
Я поклялась, что никогда. И не испытала никакого отвращения при виде рубца. Более того, я снова целовала губы любимого. И его член тут же отозвался.
Для нас череда тех далеких дней была бурлящим и грохочущим потоком, который, пенясь, устремляется в бездну, и наше собственное счастье забрызгивало грязью нас самих. И заставляло меня губить душу и сердце в страхе оттого, что все это закончится.
Я знала, что все скоро закончится, но не говорили об этом. Я оставляла Жоза наедине с его опьяняющей любовью, сиюминутной радостью, поскольку этот мужчина был создан для счастья и не стал бы впоследствии печалиться именно об этом счастливом периоде жизни больше, чем о предыдущем или последующем.
Не спрашивайте, откуда я это знала. Знала, и все.
Шпильки кормилицы
Тот парень на пляже, где я сегодня умирала от скуки, сказал мне, что я красивая. И зрелая, если только я правильно поняла его итальянский. Неужели я так быстро постарела? Я могла бы усомниться в его комплименте, если бы только парнишка не положил руку на свою промежность таким доверчивым и наивным жестом, что и без слов стало ясно, насколько он возбужден. Я хотела быть прекрасной, девственной, незрелой и никакой больше. Быть лишь самой собой. До конца. До предела. Что, в общем-то, одно и то же.
Люби меня. Увези меня. «Ti supplico. Amami»[5]
.Летчик-француз занимался любовью по-французски, а его свита — по-итальянски. Семья его матери происходила из нищего римского предместья, и когда Скотт сказал мне, что мы на всю зиму поедем жить в Рим, чтобы там, вдалеке от парижских соблазнов, он мог закончить свою книгу, я задрожала, не найдя в себе смелости возразить мужу, иначе он спросил бы меня, почему я не хочу ехать, и ад начался бы снова.
Патти плохо воспитана, — пытается внушить мне кормилица-итальянка, которую мы нашли в Риме и теперь возим с собой; Скотт щедро заплатил ей, чтобы она сопровождала нас на Капри. Я протестую, я хочу выгнать няньку или хотя бы твердо указать ей ее место служанки, но мой голос предательски дрожит. Я сама убегаю прочь, покраснев и заикаясь от волнения.
Кормилица смелеет:
— E’vlziata, la tua bambina[6]
.Скотт неожиданно появляется в кухне и хмурит брови. Я оставляю его разговаривать с этой ужасной «доброй женщиной», толстухой, прибывшей с планеты домохозяек.
— Девочка сосет пальчик, это в четыре-то года! E’una vergogna![7]
— Патти только три года и четыре месяца, — поправляет Скотт.
— И мы любим ее, — добавляю я, чувствуя, как самолюбие постепенно возвращается ко мне. Я покрываю поцелуями пухлые щечки моей дочери и все ее тело, загоревшее во время морских купаний.
Скотт пронзает меня взглядом своих зеленых глаз, в которых раздваивается отражение нашей пухленькой дочки.