— Писать означает боксировать с собратьями, живыми и мертвыми. — И окружающие аплодировали, хихикали, а Скотт пожирал его глазами, такого печального и соблазнительного.
— Что за дурак, — прошептал Рене. — И это — новое поколение американских писателей?
— Он чуть глубже тазика для мытья ног, — произнес по-французски довольно громко Кокос. — Пойдем, Зельда, пойдем туда, где боксируют настоящие мужчины.
Скотт посмотрел на меня, презрительно улыбаясь. Потом он повернулся к гиганту в расстегнутой рубашке, который уже давно презирал его. Но Скотту было все равно. Скотт хотел любить этого мужчину, уважать его, каким бы жестоким и коварным тот ни был.
Я вовсе не желаю претендовать на то, чтобы Скотт любил меня так же сильно, как собственного отца, но иногда я спрашиваю себя: а вдруг однажды он полюбит меня сильнее, чем Льюиса, чем Уилсона, чем Бишопа? И это пылкое желание обладать мной — будет ли оно тем, что называется
Я не знала свою мать в пору ее молодости (когда я родилась, Минни уже состарилась и располнела, а ее груди отвисли), но по фотографии, сделанной в двадцать лет, можно судить, насколько она была соблазнительной: молочно-белая кожа, синие, с фарфоровым отливом, глаза и почти орлиный нос, достаточно благородный для того, чтобы носить корсет: длинные светлые волосы — все признаки пользующегося уважением потомка первопроходцев.
Моя бедная мать никогда не была образцом американской женщины: в юности она мечтала стать актрисой и певицей. Но ее отец (мой дедушка, рабовладелец и сенатор) дал понять дочери, что скорее удавит ее собственными руками, нежели увидит поющей нагишом где-нибудь в публичном доме. «Нагишом» — так он сказал. А ей хотелось просто играть и петь.
И, насмехаясь, в свою очередь, сломаться.
Тетушка Джулия всегда вплетала в волосы гардению, если вечером ей нужно было выступать. Ее сестра Аврора, для которой пение было единственным благопристойным занятием, наряжалась в платье тоньше папиросной бумаги и брала в руки веер из перьев, украшенный стразами, — этот чувственный шик поражал меня. Тал и я удобно устраивались позади стойки и наблюдали за всем, открыв рты, хотя нам были видны лишь спины певиц — тяжелые плечи тетушки Джулии и великолепные обнаженные бедра Авроры, а напротив нас, глядя на все это спереди, сидели возбужденные мужчины. Однажды вечером, когда мы спрятались там, чтобы бесплатно насладиться запретным зрелищем, двое мужчин заметили нас. Что это были за мужланы!.. Когда они обнаружили двух белых девочек-подростков, дочерей сенатора и судьи — тех, что твердой рукой вешали ниггеров вроде них самих, — то принялись выдумывать для нас наказания, которые никогда не пришли бы в голову полицейским, если бы те вдруг задержали нас там. Что сказать? Очевидно, они были оскорблены до глубины души, ибо очень быстро напились и заявили прямо: «Не пора ли избавиться от двух белых и богатых колдуний, чьи отцы защищают Закон?»
Очень коротко, буквально за двадцать секунд, тетушка Джулия объяснила мне, что происходит. Должна признаться, мне ее объяснению не понравилось. Как и Таллуле. Мы пришли на тайцы, послушать музыку и, согласна, оторваться на полную катушку, но без малейшего намека на преступление, без желания кого-либо спровоцировать. Нам было хорошо, мы танцевали. Танцы — это не преступление.
Будучи в зените славы, Скотт подарил мне большой веер из синих страусовых перьев, который я сохранила на всю жизнь, даже в период моих странствий по больницам. Веер всегда был со мной — даже когда я им не пользовалась, — хранился на дне чемодана.