Я танцевала на балах в лагерях летчиков, и в их крепких и умелых руках я хотела бы остаться, потеряв голову. Мне не нравились офицеры, одетые в драповую форму. В этой форме у Скотта был идиотский вид — напыщенный, и, если бы я только задумалась тогда, это должно было бы меня насторожить. А вот пилоты в своих чудесных кожаных куртках, пахнущие табаком и гормонами, не были ни напыщенными, ни чопорными: думаю, они были мечтой каждой девушки Юга и прочих мест.
В 1918 году солдаты и офицеры ожидали отправки к месту исполнения долга, Скотт тоже хотел стать героем, и я завидовала им всем — без исключения. Какая удача — родиться мужчиной! Какая жалость быть женщиной, если в тебе мужская душа. Столько мужчин хотели, чтобы у меня была душа самки.
Жоз общался со мной как с мужчиной. Держался со мной как с мужчиной, разговаривал на равных. Жоз любил меня: мой воспаленный мозг это знает, эту уверенность я унесу с собой в могилу.
На похоронах Патрисия Фрэнсис прочла кусок из письма, которое отец написал ей летом тридцать третьего, когда меня положили в больницу. Ей не было тогда и двенадцати.
Что нужно стараться делать:
Что нужно стараться не делать:
Мы плакали, когда Пат дрожащим голосом читала советы человека, обожавшего ее. Я захотела обнять дочь, прижать к сердцу. Больше я не смогу этого сделать.
Что я чувствую?.. представляя, как сгнию между четырех стволов анакарды?.. Нежность, доктор. Ужасающую нежность. Но это безумие двоих не было любовью.
Верните мне брата. Такие люди, как Энтони-младший, не могут исчезнуть, ничего не сказав. Это ноль может исчезнуть сам по себе. Мой брат был высоким, красивым и таким далеким от меня; о его мятежном детстве сложили легенды, равно как о его проказах и неизменных странностях. Минни больно ранит меня, говоря: «Твой брат не знал, что еще выдумать, чтобы заявить о себе. И в конце концов придумал».
Верните мне Рене, другого брата, моего случайного близнеца. Убив себя газом, Рене уничтожил весь свой дом, но, думаю, он не хотел этого. Я снова вижу его на койке в Ларибуазьер, у него на груди появились первые коричневые пятна. «Теперь тебе нужно идти, — сказал он, — бежать, моя маленькая американская танцовщица. Нужно встать на пуанты. Ну-ну! Не плачь. Увидишь: однажды ты станешь великой…» Он взорвал все вокруг. Не думаю, однако, что, убивая себя, он собирался убить кого-нибудь еще. Рене не такой. Уже три года мы не говорили с ним о Кокосе. Все исчезли, умерли или уехали. Он пил, принимал бензедрин и опиум. Нейролептики и электрошок. А потом этот долбаный туберкулез.
Они были детьми с безумными глазами. Хорошими мальчиками, по крайней мере.
Мальчиками, мечтавшими о Великой Войне Цивилизаций, так у нас в Америке называют Первую мировую войну.
Как жалко всех, кто не вернулся с фронта со звездой героя!
А потом началась эта новая война, которую уже не назовут «Войной Цивилизаций», которая наверняка станет для меня последней, настолько я истощена. Долгие часы прогулок по соседским кварталам. Концентрические круги моего существования неумолимо сжимаются. Вчера в зоосаде я наткнулась на подругу юности, одну из тех, с кем мы вместе танцевали и флиртовали в «Кантри клаб»; когда я подошла к ней, она резко дернулась назад, словно увидела незнакомое чучело.
Гарнизоны Алабамы вновь наполняются солдатами, по улицам и проспектам нашего города марширует новое поколение, в объятиях которого я уже не буду танцевать. Нет больше всадников, конных парадов — лишь покрашенные в защитный цвет машины, стреляющие моторы и какофония клаксонов, бьющих по моему слуху долгими, долгими днями.
Во время этой мобилизации я познакомилась со своим последним обожателем, моим единственным — на протяжении многих лет — другом, девятнадцатилетним юношей, членом литературного кружка Тускалузского университета, который сделал меня объектом какого-то почти культа — и это в то время, когда обо мне все забыли. Его рассказы были умело написанными, хотя и глубоко меланхоличными. Американская меланхолия не может вытеснить природную жестокость и ностальгию угнетенных. О наших победах я слышу от угнетенных.