Следом за судьями шел талантливый молодой богослов, от которого сегодня ожидали проповеди в честь ежегодного события. В те времена люди его профессии чаще проявляли свою одаренность, чем участники политической жизни, ибо — оставляя в стороне высшую побудительную причину — сама почтительность толпы, доходившая до благоговения, уже была стимулом, вдохновлявшим священников на высшее напряжение своих духовных сил. Даже политическая власть, как показывает пример Инкриса Мэзера,[97] не была недосягаемой для способного пастыря.
Однако тем, кто видел, как мистер Димсдейл шел теперь в рядах процессии, казалось, что, ступив на берег Новой Англии, он никогда не проявлял такой энергии в походке и осанке, как сейчас. Его шаг был тверд, стан выпрямлен, а рука не покоилась зловеще на сердце. Все же если бы на священника взглянули более внимательно, то могли бы заметить, что эта энергия проистекала не от бодрости тела. Ее источником была бодрость духа, которую он обрел с помощью ангелов. А может быть, ее породило то могучее сердечное лекарство, которое готовится только в горниле серьезного и долгого раздумья. Или, возможно, на его чувствительную натуру благотворно действовали громкие и пронзительные звуки музыки, которые, поднимаясь ввысь, вздымали его на своих волнах. Однако мистер Димсдейл смотрел перед собой таким отрешенным взглядом, что можно было усомниться даже в том, слышит ли он вообще эту музыку. Его тело двигалось вперед с необычной энергией. Но где был его разум? Од был далеко, и глубоко погружен в себя, ибо производил смотр тем величественным мыслям, которые готовился поведать. Поэтому пастор ничего не видел, ничего не слышал, ничего не замечал из того, что творилось вокруг него; только дух поддерживал слабое тело и нес, не чувствуя тяжести и превращая его в такой же дух, как он сам. Люди большого ума, но болезненные и слабые, обладают этой способностью к мгновенному и могучему напряжению: они вкладывают в него всю жизненную силу многих дней, а потом столько же дней лежат в изнеможении.
Гестер Прин, не сводившая глаз с пастора, почувствовала, что ею овладевает мрачное предчувствие. Она сама не могла бы объяснить его причину, но видела, что пастор теперь бесконечно далек, недосягаем для нее. А ведь ей нужен был лишь один его взгляд! Она вспоминала темный лес с маленькой уединенной лощиной любви и страданий, заросший мхом ствол дерева, на котором они сидели рука об руку, их печальные и страстные речи, сливавшиеся с меланхоличным журчанием ручья. Как хорошо они тогда понимали друг друга! И это тот самый человек? Она с трудом узнавала его! Он, гордо прошедший мимо под громкие звуки музыки вслед за почтенными и именитыми гражданами; он, такой далекий и недоступный, особенно теперь, когда между ними была вереница чуждых ей мыслей, волновавших его! Она с тоской поняла, что все было миражем и что, как бы она о том ни мечтала, между ней и священником не могло быть настоящей душевной близости. И так много от женщины было в Гестер, что она не могла простить пастору, — особенно в эту минуту, когда тяжелая поступь их судьбы слышалась ближе, и ближе, и ближе, — что он ушел из их общего мира, в то время как она ощупью брела во тьме, протягивая холодные руки и не находя друга.
Перл, по-видимому, заметила волнение матери или сама почувствовала ту отчужденность и неприкосновенность, которые окружали священника. Когда процессия проходила мимо, девочка не могла устоять на месте и трепетала, как птица перед полетом. Когда все прошли, она подняла глаза на Гестер.
— Мама, — сказала она, — это был тот же самый священник, который поцеловал меня в лесу у ручья?
— Тише, моя дорогая Перл! — зашептала мать. — На рыночной площади не место говорить о том, что случилось с нами в лесу.
— Мне кажется, это не он; этот человек показался мне очень странным, — продолжала девочка. — Не то я подбежала бы к нему и попросила поцеловать меня сейчас на глазах у всех, как он это сделал в темном старом лесу. Что ответил бы священник, мама? Прижал бы руку к сердцу, рассердился и прогнал меня?
— Он ответил бы тебе, — сказала мать, — что теперь не время целоваться и что поцелуи не раздают на рыночной площади. Счастье твое, глупышка, что ты не заговорила с ним!