Зайдя между столом и креслом, я впился взглядом в портрет елисаветинской фрейлины, висевший высоко на стене. Портрет, и без того мрачноватый, повешен был, уж не знаю, нарочно или нет, в малоосвещенном месте, и надо было напрягать глаза, чтобы рассмотреть его детали. Дама, на нем изображенная, сидела вполоборота, в руке на отлете держа алую маску-домино. Голову дамы венчала сложная, замысловатая прическа из рыжих волос, и я готов был голову дать на отсечение, что именно такую прическу имела моя распутная ночная гостья, устроившая мне оргию в гостинице близ Николаевского вокзала. Правда, я ненадолго усомнился в достоверности изображения, так как на парадных портретах того времени принято было изображать дам в напудренных париках; однако же, быстро нашел объяснение тому, что дама – рыжеволосая: она писана была художником в маскарадном костюме, а не в парадном платье.
Вдобавок то ли наяву, то ли в моем воображении мне стал, вблизи портрета, слышаться тот же странный запах, легкий аромат какого-то сладкого цветка, который преследовал меня с той безумной ночи. Так пахла моя гостья. И оттого, что моих ноздрей вновь коснулся этот запах, меня бросило в краску. Да, этот запах, и эта прическа – ошибиться я не мог. Но лицо… У дамы на портрете лицо было белым – то ли от природной бледности, то ли от пудры, которой так злоупотребляли все красотки во все времена, и сквозь эту белую кожу просвечивали голубые жилочки, как это обыкновенно бывает у рыжих, и что ловко было схвачено умелой кистью художника. Но вот походило ли это лицо на мою рыжую бестию, многократно седлавшую меня в ту ночь, окутанную серебряными разрядами грозового электричества, я никак не мог решить.
Все время возвращаясь мыслями в третий номер заштатной гостиницы, я обливался сладостным потом и грезил наяву; дошло до того, что дама на портрете перестала казаться мне плоским изображением, а приобрела объемные черты и, казалось, даже слегка наклонилась ко мне, еще больше обнажая и без того открытую бальным декольте грудь, и будто бы даже слегка подмигнула, обещая куда более изощренные удовольствия, нежели те, что уже были мне показаны.
Позади меня послышался нежный шорох, сильно меня испугавший. Я резко обернулся, готовясь оправдываться перед Василием, или, того хуже, перед бароном, но в дверях кабинета стояла молодая баронесса. Видимо, она уже давно наблюдала за мной. И, слава богу, подумал я облегченно, по крайней мере, она будет служить гарантом того, что меня не обвинят в краже или злоупотреблении.
Елизавета Карловна, одетая в скромное платье жемчужного цвета с высоким воротом, без каких-либо украшений, с убранными назад пепельными кудрями, была необыкновенно хороша, но печальна. Весь ее облик веял чистотой и скорбью, руки она сжала перед собой на груди. В больших ее черных глазах застыл немой вопрос – что я делаю здесь один, в чужом кабинете, без разрешения хозяина?
Устыдившись, я молча учтиво поклонился ей, и она ответила мне сдержанным наклоном головы. Возникла пауза, – вероятно, дочь барона ждала моих объяснений, но я ничего не говорил.
– А вы разве?… – почему-то она не закончила своего вопроса и растерянно замолчала, не сводя с меня глаз.
Я не стал гадать, о чем хотела спросить Елизавета Карловна.
– Вас дело привело? – наконец продолжила она, вопреки приличиям никак не обращаясь ко мне, ни по имени, ни по тайному прозвищу – «Медведь».
Я сделал неопределенный жест – конечно, меня привело сюда, в дом, где совершилось убийство, дело, а не праздное любопытство.
– Может быть, чаю хотите? – вежливо, но неприветливо сказала Елизавета Карловна.
Я мотнул головой и поклонился – мол, спасибо, но я на службе, так что не до чаю.
– Как ваша матушка? – спросил я вместо ответа про чай.
Большие глаза Лизы мгновенно наполнились слезами, хотя выражение ее лица не изменилось. Руки она продолжала держать сжатыми у груди.
– Ей плохо… Много хуже, чем было… Доктор говорит, что счет идет на часы…
– Боже… Примите мое искреннее сочувствие.
Лиза прикрыла глаза, давая понять, что принимает мое сочувствие. На миг я усомнился, стоит ли задавать ей мучивший меня вопрос; сейчас, видя ее сосредоточенность на семейном несчастье и понимая ее чистоту и хорошее воспитание, я осознал, что, вряд ли письмо, приведшее меня в номера к m-me Петуховой, написано и принесено ею, мне следует искать где-то еще, в другом месте.
– Скажите… – спросила Лиза, предупреждая мои вопросы, – известно ли что-нибудь уже о том, кто этот… убитый… И кто убийца?
Я отрицательно покачал головой. Лиза прерывисто вздохнула.
– Наш дом уже не будет прежним… Из-за этого происшествия. Maman уже не поправится… Папа… – она прикрыла глаза и слизнула скатившуюся по щеке слезинку. – Вы закончили? – продолжила она, подняв на меня ресницы. – Вас проводить?
Мое присутствие уже явно докучало ей. А может, я мешал каким-то ее планам, или ей просто неприятно было видеть меня, как живое напоминание тем событиям, которые перевернули ее юную жизнь? Ведь она сама сказала, что их дом уже не станет прежним счастливым домом.