— Просили выступить, но я не любитель таких вещей. Я всячески старался их убедить, что мне… что я не оратор.
Тут он оперся о кресло, повернувшись спиной к сцене, и окинув глазами зал, добавил:
— Посмотрите, как мало здесь выразительных лиц.
Сальвадора и Мануэль обернулись. Действительно, никто из присутствующих не мог хоть чем–нибудь привлечь их внимание. Всюду некрасивые, скуластые, грубые лица, болезненно–желтые, прыщеватые, заросшие щетиной; всюду сдавленные узкие лбы, насупленные брови, из–под которых мрачно сверкают черные глаза. Только очень редко выделялось кроткое, печальное лицо, мечтательный, задумчивый взгляд.
— Как мало глаз, в которых светится ум, и еще меньше добрых глаз! — заметил Либертарий. — Сколько надменности, кичливости, наигранной суровости и важности! Ясно, что с такими типами далеко не уедешь. Ну, ладно, я пошел на сцену. Привет, товарищи!
— Привет.
Он пожал руку Сальвадоре, хлопнул по плечу Мануэля и ушел.
Зажглись все лампочки рампы. Председательствующий, пожилой седобородый человек, сидевший между Пратсом и каким–то бледным, болезненного вида рабочим с рассеянным взглядом, позвонил в колокольчик и поднялся. Он произнес несколько слов, которых никто не расслышал, и предоставил слово одному из ораторов.
Сразу же один из сидевших в глубине сцены двинулся к столу, налил стакан воды, отпил глоток и начал: «Товарищи!»
Несмотря на призывы председателя соблюдать тишину, оратора слушали не слишком внимательно, отчасти потому, что публика продолжала входить в зал и вела себя довольно шумно, отчасти же из–за монотонности, которой произносилась речь, должно быть заученная наизусть и заранее отрепетированная. Когда оратор кончил, ему похлопали, и он пошел на место.
Затем перед столиком появился какой–то старичок, не спеша взял графин, налил стакан воды, надел очки, вывалил на стол целый ворох газет и начал говорить.
Это был, несомненно, очень методический и обстоятельный человек, ибо он не произносил ни единого слова без соответствующей ссылки на то или иное издание. То и дело он зачитывал длинные куски из газет и делал это так медленно, что можно было прийти в отчаяние.
Публике наскучило его слушать, все стали вполголоса разговаривать между собой, а какие–то весельчаки на галерке довольно удачно имитировали конское ржанье.
Старичок заявил, что он сапожник, и поведал о любопытных вещах, касающихся его собратьев по профессии.
После старика выступил молодой человек в длинном сюртуке и в высоком накрахмаленном воротничке. Это был какой–то журналист, видимо, из тех, что ловят рыбку в мутной воде анархизма.
Присутствующие, равнодушно принимавшие предыдущих ораторов, разразились аплодисментами при первых же фразах, произнесенных молодым человеком в сюртуке.
Свою напыщенную, дерзкую и трескучую речь он густо уснащал учеными терминами, почерпнутыми из социологии и антропологии.
В его манере держаться было что–то вызывающее. Казалось, он все время хотел сказать своим несчастным слушателям: «Вы видите, что я ношу сюртук, цилиндр, что я человек просвещенный! Так восхищайтесь же мною, удивляйтесь: ведь я снизошел до вас, я почти уравнялся с вами».
В порыве бахвальства молодой человек заявил, что он презирает политиков, потому что все они — ослы, презирает социологов, не принимающих анархизма, презирает социалистов, потому что они продались правительству, презирает всех и вся; каждое из этих хвастливых заявлений простофили–слушатели покрывали громом аплодисментов.
Он принимал эти аплодисменты со снисходительным видом человека, позволяющего домашним восхищаться исключительностью своего таланта.
Заканчивая речь, юноша в сюртуке бросил в зал хлесткую фразу.
— Силе оружия, — сказал он, — мы противопоставим нашу выдержку, если этого окажется недостаточно, на оружие мы ответим оружием, а если правительство захочет смять и уничтожить нас своей мощью, мы прибегнем к разрушительной мощи динамита.
После этих слов, которые наиболее пылкие слушатели приветствовали возгласами одобрения и весь зал наградил аплодисментами, обладатель сюртука сразу выпрямился, как будто на голову ему возложили святое святых анархии, и ретировался с недовольным видом человека, которого все же не сумели оценить по заслугам.'
За ним стал говорить Либертарий. Зал еще волновался, находясь под впечатлением пустопорожних фраз журналиста, и голос Либертария, звучавший несколько глухо и невнятно, не доходил до слуха присутствующих. Он говорил о нищете, о малокровных детях, но, увидев, что никто не обращает на него внимания, оборвал речь и ушел. Впрочем, публика этого даже не заметила. Мануэль принялся было аплодировать, но Либертарий только пожал плечами и рассмеялся.
Волнение, вызванное речью юноши в сюртуке, еще не улеглось, когда к столу решительно двинулся человек в рабочей блузе с обветренным лицом и злыми глазами.
Он уперся обоими кулаками о стол, выждал, пока зал стихнет, и потом вибрирующим голосом, с чисто андалузским задором и темпераментом заговорил: