В эти минуты (часы) казалось, что Эйнштейн слушает лишь ему одному доступные звуки музыки, непостижимые, но и в то же время разлитые во всем мире вне зависимости от того, какое на дворе столетие – XVIII век Моцарта или XIX век Вагнера.
Из книги Б. Г. Кузнецова «Эйнштейн»: «Сопоставление с музыкой Моцарта раскрывает романтизм научного подвига Эйнштейна и романтизм неклассической физики в целом, романтизм неклассического идеала науки. Речь идет совсем не о том романтизме, который <…> противопоставляют классицизму (при разделении ученых на романтиков и классиков). Речь здесь не идет и об обычной характеристике классицизма XVIII века и романтизма XIX века, которую кладут в основу периодизации культуры нового времени. Чтобы говорить о романтизме как черте научного творчества, нужно взять это понятие в значительно более широкой версии, даже более широкой, чем романтизм, о котором говорит Гегель в своей “Эстетике” <…> эволюция романтизма включает пересмотр самых основных определений, как и пересмотр жанровых границ понятия. Оно (понятие) начинает включать научное творчество». Аскетические интонации классической науки не могут заглушить неклассического и романтического в своей основе аккомпанемента.
Эйнштейну как человеку, с детства игравшему на скрипке, это было очевидно, знание нот (по сути, математических формул) лишь расширяло возможности для свободного творчества.
«Музыка и исследовательская работа в области физики различны по происхождению, но связаны между собой единством цели – стремлением выразить неизвестное. Их реакции различны, но они дополняют друг друга. Наука раскрывает неизвестное в Природе, а музыка – в человеческой душе, причем именно то, что не может быть раскрыто в иной форме, кроме музыки».
Впрочем, каждая эпоха звучала по-разному: Моцарт и Бах, Бетховен и Гендель, Чайковский и Верди, Дебюсси и Вагнер.
По утверждению друзей ученого, когда он слушал музыку Рихарда Вагнера, ему казалось, что он видит Вселенную, упорядоченную гением композитора, а не надличную Вселенную, ощущает гармонию, которую композитор передает с величайшим самозабвением и искренностью. Эйнштейн, таким образом, не находил в произведениях Вагнера отрешенности от собственного «я», следовательно, в его эпических музыкальных шедеврах не было объективной правды бытия. Была мощь, было мастерство, был размах, но не было самого главного, в понимании ученого, – правды и свободы, того, что раскрывало «неизвестное» в человеческой душе.
И вновь Эйнштейн подходил к тому, с чем он сталкивался всякий раз, когда задачу соотношения сверхличного и надличного нельзя было разрешить, используя лишь классическую или, напротив, романтическую методологию.
«Я – глубоко религиозный безбожник. Можно сказать, что это своего рода новая религия», – успокаивал себя Альберт Эйнштейн.
Однако он убеждался в том, что с этой проблемой исследователи (тот же Спиноза) сталкивались и до него, но более всего его пугало, что она так и останется нерешенной для следующих поколений.