На этот раз я согласен с Пьером Бельперроном, который, рассказав о падении Монсегюра, пишет: «Взятие Монсегюра было не более чем полицейской операцией крупного масштаба. Она имела лишь местный отзвук, да и то преимущественно в среде еретиков, главным прибежищем и штаб-квартирой которых был Монсегюр. В этой крепости они были хозяевами, могли безопасно собираться, советоваться, хранить свои архивы и сокровища. Легенда по праву сделала из Монсегюра символ катарского сопротивления. Однако она оказалась неправа, делая из него также и символ лангедокского сопротивления. Если ересь часто и переплеталась с борьбой против французов, то символом последней может быть только Тулуза».
КОНЕЦ РАЙМОНА VII
И действительно, после взятия Монсегюра борьба продолжалась. Катары не остались совершенно без укрытия, так как владели почти неприступным замком Керибюс в Корбьерах, взятым только в 1255 г. Папа Иннокентий IV отбросил робкие попытки прощения, к которым он прибегал в начале своего понтификата, и инквизиция удвоила рвение. Раймон VII тратит последние годы жизни на подспудную борьбу против договора в Mo, подтвержденного соглашением в Лорри. Именно в лице этого тулузца Пьер Бельперрон по праву видел символ национального сопротивления. Но положение графа чрезвычайно сложно. Чтобы победить, ему надо было разъединить интересы французов и интересы церкви. Это было особенно сложно в правление Людовика Святого, который принуждал графа Тулузского самому становиться гонителем с риском оскорбить чувства своих подданных. Сын, как и отец, стал жертвой своего непостоянства; быть может, это было не столько чертой характера, сколько следствием ситуации. Раймон VI благоволил к катарам, но никогда не решался вступить в открытую борьбу против римской церкви и поддержать церковь национальную и народную.
Это было совершенно невозможно по трем причинам: с одной стороны, каким бы ни было влияние катаров, они, по-видимому, никогда не представляли большинство населения; с другой стороны, если бы это и было так, их доктрина непротивления не годилась для национального сопротивления. Наконец, было просто невозможно выступить против римской церкви, в особенности в начале XIII века. Как мог преуспеть граф Тулузский там, где потерпели поражение могущественные германские императоры, где сломался Фридрих II? Тогда следовало принять другое решение — то, что приняли, например, арагонские короли: искренне стать на службу церкви, которая в этом случае не отказала бы графу Тулузскому в своем высочайшем покровительстве. Раймон VI, как мы видели, не решился принять чью-либо сторону и таким образом спровоцировал создание коалиции церкви и французской короны. Надо ли его порицать за подобные колебания и неспособность решиться ни на политику безрассудно рискованную, ни на политику, всем ненавистную? Не думаю. Но как бы их ни оценивать, колебания Раймона VI могли привести лишь к поражению, а колебания Раймона VII сделали его неотвратимым.
На самом деле Раймон VII никогда не испытывал глубокой симпатии к катарам. Он был добрым католиком и даже неоднократно пытался снискать милость церкви, преследуя Добрых Людей. Но и дать волю подобным чувствам он не мог, опасаясь вызвать недовольство своих подданных. С другой стороны, церковь никак не поощряла действия графа Тулузского, которые вели к ущербу французской короне. Раймон VII хорошо понял это, вынашивая планы женитьбы на четвертой дочери Раймона Беренгьера, графа Прованского. «Четыре дочери было у Раймона Беренгьера и все королевы», — писал Данте в шестой песне «Рая» [148]. Три старших были замужем: Маргарита — за Людовиком Святым, Элеонора — за Генрихом III Английским, а Санча — за Ричардом Корнуэльским, королем Римским [149]. Четвертой была Беатриса, которой Раймон Беренгьер оставлял графство Прованское. Если бы Раймон VII женился на ней, то воссоединил бы Прованс и Лангедок, зажав королевские сенешальства Каркассон и Бокер между своими прованскими и лангедокскими владениями; по Провансу он стал бы вассалом императора, а если бы Беатриса подарила ему сына, то при благоприятных обстоятельствах смог бы оспорить и договор в Mo.