Хорошо мне, хорошо и весело. Да как не быть тому, если легко и просто, подобно волшебнице, содеяла невозможное, слила несливаемые ручьи или, как говорит миссис Кентон, смешала в салате несоединимые ингредиенты. И салат вышел! И, не помня о ней, в новогодней пляске кружилось невдалеке на празднике и дыбе своей жизни сегодняшнее человечество. Бывало оно в этих залах! Задумывалось об уроках истории! Любило вспомнить былое с ужасом или восторгом! Преклониться перед былым умело!
— Ах, я, кажется, порядком утомилась! — перевела дух миссис Кентон, водружаясь на балюстраде рядом со мной. — Но занятно, занятно. Будет о чем вспомнить и рассказать мужу. Зря он не пошел.
— Вот видите, — не преминула я насладиться своей победой, — не всегда, оказывается, вы правы. Соединились несоединимые люди. И очень неплохо себя чувствуют. Жаль только, нельзя остановить время, дабы дать людям понять, что всегда следует относиться друг к другу как они относятся сейчас, тут.
Миссис Кентон поджала свои не очень пухлые губы. Она была ненавистна мне в эту минуту непререкаемостью авторитета и той беспощадной правотой, которая стояла за ее словами:
— Вы знаете, что такое анестезия? То, что происходит сейчас здесь, я иначе назвать не могу.
За моей спиной освещенная снаружи и спящая в своих прохладных залах стояла Национальная галерея — вместилище сокровищ мировой живописи. История жизни и страданий человечества, запечатленная кистью и красками, была за спиной и странно тревожила своим молчаливым присутствием.
Апофеозом утонченной красоты и естественности мерцали зеленовато-жемчужные мадонны Леонардо. Спорили с ними плотские многокрасочные женщины Рафаэля. На темный простор полотен выбегали нежные нагие красавицы Лукаса Кранаха. Отстранение ото всего житейского смотрели очи святых Эль Греко. Великолепно-величественно стояли мужчины Веласкеса. Били копытами по телу жизни краснозадые, толстомясые кони Учелло. В переливах света и тени несли страдания люди Рембрандта. Дьяволом припахивал Босх. Прозрачным светом сияли профили Филиппо Липпи.
Непреходящие мотивы жизни и смерти человека, любви и доброты, преданности и предательства (подумайте — общий корень в каких словах!) тонкими ручьями крови текли от полотна к полотну, переливаясь в сюжет. Лежали в яслях новорожденные младенцы то пухло-добродушные, то уже при рождении умудренно-старообразные, то предчувственно-страдательные. Горели звезды над младенцами. Склоняли над ним головы седовласые пастухи. Бежала пустынею семья, спасаясь от преследований, и переводила дух в случайной тени деревьев. Погрязал мир в грехах. Каялся. Обновленною выходила грешница после раскаянья.
Книга жизни была за моей спиной на стенах Национальной галереи, сборник предупреждений и назиданий, учебник поступков и на время в винных парах утопили остроту своих переживаний. Но, как вам известно, действие анестезина преходяще — едва он перестает действовать, все возникает с новой силой. Эти люди завтра проспятся и встанут теми, какими были до площади. Иные подумают о себе с отвращением.
— Подумайте, какой-то мальчишка-индонезиец все совал мне свою бутылку, чтобы я пила с ним из одного горлышка! Мало ли чем он может быть болен?!
Сравнение с миссис Кентон при всем уважении к ней не казалось мне лестным.
Веселье заметно устало. Редели ряды танцующих. Те из моих знакомых, кто заметил меня на балюстраде, подошли к нам.
— Ну и толкучка! — сказал мистер Бративати. — Обалдеть можно. А сколько мусору останется, когда все разойдутся! Люди сорят, как свиньи. Хуже. Достанется моему коллеге поутру.
Эти слова означали, что мистер Бративати доволен проведенным временем.
Пегги подмигнула мне и показала глазами на здание Национальной галереи:
— Мне казалось, что они все повыбежали с полотен и заполнили площадь.
Я подивилась каким-то совпадениям в мыслях, но ничего не ответила.
Старый Гленн Браун сильно устал. Он так устал, что я испугалась и попросила Антони отвезти его ко мне домой.
— А ты разве не собираешься спать сегодня? — прокашлял Гленн.
— Я приду, попозже…
Трафальгарская опустела. Не верилось, что час назад все здесь гремело и сверкало. Бративати не зря сердился. Как мертвые птицы, лежали на сером асфальте обрывки бумаг и всяческий мусор. Невесть откуда слетел на площадь к моим ногам жирный голубь. Он, наверно, страдал бессонницей и жаждал чего-нибудь из человеческих рук. Мне нечего было дать ему. Вдалеке, на улице, ведущей к Темзе, забелело. Я пошла навстречу утру.
Речной ветер осыпал мельчайшими крупицами прославленного лондонского полудождя, полутумана. Я вышла к Вестминстерскому мосту. Слева от меня, в самом начале моста осадила бронзовых коней величественная Боадицея. Ее каменная одежда вилась на ветру. Она была невозмутимо холодна.
Эти каменные фигуры, удостоенные чести остаться в памяти веков. Каждая, помимо прямой истории одной жизни, воплощает символ того или иного времени, племени, идеи.