За бутылку, с нами же и распитую, сторож пустил нас в двадцативуглавую Преображенскую церковь. Пили мы натощак, и фигуры в иконостасе зашевелились.
– Может, так и надо, – предположил Чертков.
Трое это два и один. Один был я – и поделом.
Весной на литобъединении обсуждали Красовицкого. Я готовил аргументированную хвалебную речь. В коридоре за час-два сказал Стасю:
– Не подведем!
Подвел – я, да еще как. Не знаю, что на меня нашло. Вдруг подумалось: а стихи у него корявые. Чужие слова – торчат. Рифмы хромают. Целые строки – строкозаполнители. Много Мандельштама и обериутов. Образы разношерстные, плохо увязаны между собой и т. д. К обсуждению я был уверен: стихи никуда не годятся. И сказал это не в доверительном разговоре, а вслух перед врагами. Осчастливленный Гришка Левин воспарил до доноса:
– Я всегда говорил, что мы должны ненавидеть этот город, который заговорил петуха. Такие стихи мог писать Володя Сафонов из
К ночи или наутро туман рассеялся. Как теперь смотреть в глаза Стасю, как будет он смотреть на меня? Но он, человек формы, сделал вид, что ничего не случилось. Стихи он писал свои самые лучшие.
Я ушел в себя, сидел дома. Вяло складывалось беззвучное, блеклое – читать никому не хотелось.
Попереводил для печати. Не шикарную Америку/Англию ве́ка – в издательствах были сплошь народы эсэсэр и народная демократия. Слуцкий выделил мне что почище – демократические подстрочники. Чертков узнал – взбеленился. Он был прав: весной я предал Стася, сейчас – нашу общую заповедь, бескорыстие.
Венгерские события мы не могли пережить порознь:
– В Будапеште горит музей. Там Брейгель!
После Венгрии мы с Леней полдня бродили по задворкам Ново-Песчаной. Он был на пределе, говорил то ли мне, то ли себе, то ли на ветер:
– Поплясать на портрете! Может, за это и жизнь отдать стоит?
– Там, где поезд поближе к финской границе, – спрыгнуть и напролом…
В Суэцкий кризис у себя, в Библиотечном, он на собрании крикнул:
– Студенты должны сдавать сессию, а не спасать царя египетского!
На даче Шкловского он разгулялся. Шкловский ринулся его перегуливать и замитинговал на крик. Серафима Густавовна ушла от греха. Может быть, дача прослушивалась.
Ни с чего мне начал названивать один из курьезных востоковедов. Зазывал в компанию, в ресторан, в театр, на девочек.
Эрик Булатов, участник голодного бунта в Суриковском, сказал мне, что его таскают. Расспрашивали про меня. Под ударом – Чертков.
Я вызвонил Леню, мы встретились. Изложил, не ссылаясь на источник. В сумерки, в снегопад мы долго ходили по центру. Я не мог отделаться от ощущения, что за нами все время следует заснеженная фигура, то женская, то мужская.
Поздно вечером одиннадцатого января мне позвонила одна из мансардских девиц:
– Леня не у тебя? Такой ужас! Такой ужас! Меня вызывали на Лубянку, спрашивали про Леню. Я не знаю, что говорила. Надо предупредить. Если он позвонит…
Черткова арестовали 12 января 1957 года.
1983–92
Портреты
Дать человеку выговориться,
зафиксировать текст,
привести в порядок,
давая себе воли не более,
чем гиперреалист,
работающий с фотографией.
Есть и другие способы.
нумизмат
(Разговоры 1969–79)
Я был дома один день! И в этот день утром приходят трое. Я подумал, товарищи с периферии. Показывают удостоверение: МУР! Майор и два капитана. – За что мне такая честь?
Майор и капитан к шкафчику, другой капитан смотрит письменный стол:
– Советские награды вы тоже собираете?
У меня наград порядком. Боевых! Я говорю:
– Посмотрите поглубже, там удостоверения.
– А откуда у вас столько денег?
Это сберкнижки. Двадцать шесть с половиною тысяч тугриков в монгольской валюте.
– Посмотрите, там рядом квитанции.
Я пьятнадцать лет сдавал Косте Голенко в музей все, что не идет – средневековые денарии, брактеаты, медали. Квитанций на двадцать пьять тысяч.
Майор смотрит коллекцию, видит, что это не Рио-де-Жанейро, спрашивает:
– Что это у вас столько медяков?
Ему наверно рассказали, что у меня сплошь царские десятки. Я объяснил. Он, вроде, неплохой дядька, звонит в МУР. Я слышу:
– Да нет. Совсем не то. Никакой валюты. Что значит страшный человек? Ничего подобного. Привезти не могу, он постельный больной. Вчера выписался из одной больницы, завтра ложится в другую. Направление есть…
Страшный человек – это я. А он понял, что не тот Юрий Милославский. Но что от него зависит? Вот посмотрите, копия протокола: изъято монет желтого металла, белого металла. Если бы не направление, меня самого бы изъяли. Шкафчик опломбировали. Когда ушли, я пломбу снял, вынул все самое ценное, что не взяли – потемневшее серебро они не заметили, боспорские электры приняли за бронзу, – и на всякий случай переложил в книжный шкаф. Пломбу поставил на место.