Граф Борис Федорович Юркевич взял Клару Ивановну из заведения. В советской Москве он был бухгалтером простого домоуправления, в царской Варшаве – следователем по особо важным делам.
Кухня считала: по особо важным, значит… Клара Ивановна вставала на дыбы:
– Особо важные – ну, уголовные, если кого убили… Как можно – Борис Фэдорович!
Борис Федорович произносил:
– Беспаспо́ртный.
– Октябрьский переворот.
Как и Бернариха, знал:
Придя с работы, выпивал рюмку водки и заедал маленьким кусочком селедочки с луком:
– Для аппетита.
Не ел, а медленно кушал, совочком отправляя серебряную ложку в полуоткрытый рот. У него – как у Алимпия – были салфетки с перламутровыми именными кольцами.
Я за столом всегда спешил, обжигался. Мама назидала:
– Посмотри, как красиво кушает Борис Федорович.
В квартире все с пристрастием знали, кто что и как ест.
Никого в квартире не трогали, потому что первым должны бы тронуть Бориса Федоровича, – не трогали потому, что Клара Ивановна состояла в активе.
На работу никуда не ходила, но получала гортовские отрезы и имела закрытый распределитель. В какой-то момент где надо ее безграмотность не снесли и обязали кончить десятилетку. Перед экзаменами она волновалась, как школьница, после – как школьница, ликовала:
– Вытащила, ну, Финляндию – как раз в газете…
Энкаведешники ходили к ней открыто.
– У нас все Кларʼ ʼВанну ненавидели. Никого не было, пришел один – морда, как у лошади. Спрашивает о соседях напротив, а я говорю, никого не знаю, целый день с ребенком. Вам, наверно, Кларʼ ʼВанна нужна? – Да, я зайду попозже.
Льготы – льготами, денег у Юркевичей не было. Борис Федорович зарабатывал пустяки. Клара Ивановна чуть-чуть подрабатывала на швейной машине, но больше расстарывалась услужить – постирать белье, сбегать в мага́зин, прибрать комнату; за того, чья очередь: мыть коридор, уборную, кухню, плиту. Горе тем, кто отказывался от услуг – против них восстанавливалась вся квартира. Распри длились недолго – до новой общественной коалиции против нового неблагодарного.
Уходя в город, мама по необходимости оставляла меня на Каянну. Та сажала меня на двуспальную кровать, и я пересыпал из банки в банку разноцветные пуговицы. Восхищалась:
– Ну, опьять ни одной не съел!
Я любил шить, сшивать листочки бумаги:
– Вдень иголку в нитку и сделай на конце кулёк!
Каянна привычным движением вдевала нитку в иголку.
Иногда она ложилась в постель, и я забирался к ней под рубашку.
У Клары Ивановны был фикус. Другой фикус был у Бернарихи. У Клары Ивановны была единственная в квартире собака – всегда черно-белый шпиц, всегда Тобик, Тобка, мой лучший друг по Москве. У Клары Ивановны до войны и после войны на окне висела клетка – всегда щегол с песнями и коноплей. Изо всех жильцов она одна из кухонного окна прикармливала голубей. Мама ни разу не завела мне цветка или зверя.
Из окна Клары Ивановны я еще различал прозрачную – из колонн – башенку над ротондой Филиппа-Митрополита. Году в сорок втором, прочитав в
Борис Федорович обращался со мной деловито, по-взрослому – как чиновник с привычным клиентом. Рекомендовал посмотреть в кино
Анекдот Бориса Федоровича: – Глупую барышню учат, как вести себя в обществе – сначала поговорить о погоде, потом о музыке, напоследок – что-нибудь острое. Она и сказала:
Граф Борис Федорович жил жизнью посредственного бухгалтера, но иногда спохватывался, набирал в библио́теке Грибоедова классиков и на кухне сухо докладывал Алексею Семеновичу:
– А у Жуковского есть перлы – не хуже Пушкина.
Когда в сороковом присоединили Латвию, Клара Ивановна спела мне:
но от розыска родственников воздержалась. Ей хватало работы в активе.
Нота бене: осенью сорок первого года у Клары Ивановны просили, чтоб защитила, когда придут немцы!
В голодное время Клара Ивановна и Борис Федорович прятали друг от друга продукты, разыскивали и съедали. Заперев дверь, жилистая латышка лупила тщедушного графа и вопила на всю квартиру:
– Он мене бьет! Он мене бьет!